Избранное (Тереза Дескейру. Фарисейка. Мартышка. Подросток былых времен)
Шрифт:
Первую неделю пребывания господина Пюибаро в Ларжюзоне Бригитта Пиан не испытывала скуки: даже дня ей не хватало на то, чтобы до конца исчерпать счастье, какое она вкушала, помогая бедняге распутывать клубок его внутренней жизни; не было у нее ощущения, что она зря теряет время, что зарывает в землю талант свой, каковой заключался в том, чтобы просвещать ближних насчет путей, которые в извечной премудрости своей Господь начертал им. А тут у нее в доме, под самым боком находится господин Пюибаро, ей послан небом счастливейший случай, когда она может развернуться, хотя сама Бригитта не скрывала от себя опасности: слишком уж пылкую, конечно, отнюдь не греховную, радость черпала она в этом благочестивом занятии, испытывая поначалу непомерное удовольствие от того, что Пюибаро внимает ей как оракулу. Покорность, увы, оказалась внешней! Очень скоро Бригитта Пиан должна была признать, что овечка попалась с норовом, чего никак нельзя было предположить по первому взгляду. К концу второй недели
Главной страстью Бригитты Пиан было подымать человеческие души, по собственному ее выражению, на горние вершины, и она старалась открыть глаза несчастному Пюибаро на козни лукавого, специализирующегося на том, чтобы извращать смиренное представление, какое составляет о себе христианская душа. Мой наставник был убежден, что он отнюдь не переоценивает своих сил, считая себя предназначенным общей участи людской, и что он, пока еще не упущено время, обязан идти торной тропой, какой идут все смертные, к числу коих принадлежит и он сам: взять себе жену, народить детей, кормить их, как кормит птица небесная выводок свой. Но Бригитта Пиан знала, что необходимо подчас совлечь с души маску лжесмирения, в которую она рядится, она утверждала с полным убеждением, словно получила сообщение лично от самого Господа Бога, что если Пюибаро до сих пор не ушёл из нашего коллежа, то лишь потому, что самим провидением предназначен к монашеству. По ее словам, единственно спорный вопрос был лишь в том, в двери какой обители ему постучаться, какому монашескому уставу подчиниться.
Однако мадам Бригитта не только не выиграла битву за душу господина Пюибаро, хотя и вела атаки на выбранном ею самой поле брани, но и вынуждена была признать, что ее влияние наталкивается на чужое влияние, куда более мощное, чем ее, и чье же, чье, великий боже! На влияние этой Октавии Тронш, внушавшей моей мачехе чувство, близкое к тому, что люди светские именуют презрением. Однако Бригитта Пиан знала, что не следует никого презирать и что душа даже такой Октавии Тронш имеет в глазах Господа Бога свою ценность.
Наша мачеха дивилась тому, что отсутствующая Октавия приобрела куда более сильную власть над Пюибаро, чем в городе, где они встречались чуть ли не ежедневно. Хотя мой наставник не виделся с Октавией, зато он часто получал от нее письма, и, когда за первым завтраком он читал очередное послание в присутствии мадам Бригитты, читал с неописуемым вниманием, та пожирала взглядом эти странички. И в самом деле, если Пюибаро порой не без огорчения взирал на невзрачную внешность Октавии (хотя не мог противостоять духовной прелести, которой она вся лучилась), эти прежние чувства уступили теперь место восхищению, нежности и уважению, и так продолжалось все время их разлуки, когда Октавия открывала ему себя лишь на этих страничках, написанных поздним вечером, перед сном.
Эту переписку я обнаружил в бумагах господина Пюибаро, но приводить ее здесь не хочу, и вовсе не потому, что она этого не заслуживает, но боюсь, что найдется не много читателей, способных прочувствовать всю прелесть истинного смирения, которое и само-то себя не знает и не отдает себе отчета в силе своей лучистости. Однако обойти ее молчанием я тоже не могу, так как победа, одержанная Октавией над моей мачехой, ударила рикошетом, и ударила больно, сразу по нескольким судьбам.
Хотя Октавия питала безграничное уважение к мадам Бригитте, она, находясь на спасительном от нее расстоянии, нашла в себе мужество сопротивляться и предостерегала своего друга против пренебрежения нашим собственным разумением. Она утверждала, что «даже особа, безмерно превосходящая нас своими добродетелями, опытностью, высотою духа, не может восполнить наше знание божественной воли, каковое есть плод добродетели самоотречения... По-моему, весьма полезно слушать советы, идущие извне, если только, конечно, они не отвращают человека от той настороженной и неизменной покорности тому, что вершится в нем самом. Ведь Господь Бог говорит первым делом в нас самих. Или Вы считаете, друг мой, что это не так? Даже представить себе невозможно, что сила моих чувств к Вам находится в противоречии с волей Господа. Мне светит Ваш свет, и, когда я пытаюсь бороться против искушения спешить на его зов, я сразу попадаю в потемки. Лишь одно меня поддерживает — я слишком дорожу Вашим благом, духовным и земным, и откажусь от Вас не без отчаяния в душе, но зато, верьте мне, почти без борьбы. Какой бы я ни была эгоисткой (а видит Бог, я эгоистка!), я слишком люблю Вас, чтобы думать о себе. Я люблю Вас до такой степени, что не стала бы ни минуты бороться против влияния, которое оказывают на Вас в Ларжюзоне, если бы только была уверена, что оно послужит Вашему счастью и что вокруг нашего такого простого и обычного случая не ткутся хитросплетения. К тому же, поскольку может судить простая, бедная девушка, существует один пункт, в котором мадам Бригитта заблуждается: она еще не в той мере, как Вы или я, прониклась истиной, что любая живая плоть, даже уязвленная, — все равно святыня и что вопреки первородному греху самая прекрасная тайна
Господин Пюибаро не показывал мне этих писем, и я мог оценить всю глубину поражения мачехи лишь по ее дурному настроению, проявлявшемуся чаще всего за семейными трапезами, атмосфера которых сгустилась до такой степени, что мы положительно задыхались.
Я понял, что дела господина Пюибаро идут плохо и что его отношения с Бригиттой Пиан окончательно испортились, но я сам был слишком несчастлив, чтобы обращать на это внимание. С того дня, как Мишель расцарапала Жану щеку, между ними воцарился нерушимый мир. Уже прошли те блаженные дни, когда мой приятель, превратившись в школьника, вместе со мной дразнил «девчонку». Теперь, когда Жан появлялся у нас в Ларжюзоне, их единственной заботой было выкроить хоть несколько свободных минут, чтобы побыть наедине, и, желая от меня отделаться, они изобретали тысячи хитростей, ровно столько же, сколько изобретал я, чтобы не упускать их из виду. Я сам стыдился своей назойливости, мне самому она была отвратительна, и однако я упорно плелся за ними, притворялся, что не вижу раздраженных, досадливых взглядов, которыми они обменивались.
Бывало, кликнет меня мачеха, или придет в голову господину Пюибаро вернуть мне исправленный латинский перевод и указать ошибки в тексте, или самому мне понадобится отлучиться на минутку из комнаты, я уже твердо знал, что, возвратившись, не застану ни Мишель, ни Жана, куда-то упорхнувших. И в той аллее, где только что звучал смех Мишель, где мой приятель звал собаку своим ломающимся, уже не детским баском, я услышу лишь шорох ветра в сбрызнутой грозовым ливнем листве. Сначала я выкрикивал эти два имени: «Мишель! Жан! Где вы?» — но потом замолкал, понимая, что если даже они меня услышат, то нарочно понизят голос до шепота и будут ступать на цыпочках, чтобы сбить меня со следа.
Я лишь очень смутно представлял себе, чем, в сущности, их привлекает уединение, так как моя еще не проснувшаяся для подобных ощущений плоть молчала. Ревность рождается тогда, когда перед вашими глазами стоит мучительно непереносимая картина радостей, которые любимое существо получает от другого и щедро дарит их другому. Сомневаюсь, чтобы в ту пору я мог представлять себе нечто подобное. Но их счастье, в какой-то мере зависящее от моего отсутствия, — вот что причиняло мне боль, готовую вырваться в крике.
Хорошо помню тот день, когда господин Пюибаро вдруг решил покинуть Ларжюзон. Во время завтрака говорил только один аббат Калю, приехавший к нам вместе с Жаном. Господин Пюибаро изредка вставлял короткие реплики, но мадам Бригитта не разжимала губ. Будь я не так отвлечен своими мыслями, я непременно сробел бы — такое мрачное выражение застыло на ее широком лице. Сидя напротив жены, папа совсем съежился, уткнулся в тарелку и жевал, не смея поднять глаз. Жан и Мишель с противоположных углов стола переговаривались взглядами, а я сидел рядом с господином Пюибаро и делал вид, что внимательно слушаю его слова. Но на свете ничего для меня не существовало, кроме этой немой перестрелки взглядами между моей сестрой и моим другом, кроме этого безмятежного спокойствия, которое спустилось на Мишель потому, что здесь находился Жан. В ее глазах я тоже был лишь частицей отдельного от них мира, другими словами, просто не существовал. Ушел, как и все прочие, в небытие.
Начался грозовой ливень, и поэтому обычное питье кофе под дубом было отменено. Мачеха извинилась за свое молчание, сославшись на мигрень, и попросила меня сходить к ней в спальню за таблеткой антипирина. Моего двухминутного отсутствия оказалось достаточно, чтобы Жан с Мишель, презрев дождь, убежали в сад. Я хотел было броситься за ними, но дождь припустил, и мачеха запретила мне выходить: «Пускай Мишель мокнет, а ты оставайся здесь».
Неужели она ничего не замечает? А ведь поведение Мишель должно было бы ее ужаснуть. Но ей не было дела ни до кого, кроме как до моего наставника. Мигрень оказалась невыдуманной, и мачехе пришлось пойти прилечь. А папу ничто в мире не могло заставить отказаться от послеобеденного сна. Итак, я остался один в бильярдной и смотрел сквозь стеклянные двери на парк, омываемый струями дождя. В соседней гостиной вели беседу аббат и Пюибаро; сначала они говорили вполголоса, но скоро я уже слышал каждое их слово. Мой наставник жаловался на тяжесть и неделикатность некой тирании. Насколько я мог понять, аббат Калю советовал господину Пюибаро не мешкая удирать отсюда куда глаза глядят и подсмеивался над его малодушием.