Избранное в двух томах. Том второй
Шрифт:
Добрая Жанель любила Каламуша, словно родного сына. Когда они с Коспаном приехали в этот колхоз, Каламушу было всего пять лет, у него только что умерла мать. Жанель взялась помогать Минайдару и его дочерям ухаживать за малышом, и с этого все и началось. Настоящее имя мальчика было Галимжан, но Жанель стала называть его Каламуш — Перышко, и имя это прижилось, и парень прирос душой к своей новой матери.
Он и называет ее апа, мама, и каждый раз, когда она слышит это слово, что-то вздрагивает у нее под сердцем. И Коспана парнишка полюбил, называет его
Так и рос Каламуш сыном двух домов, словно ягненок, которого одновременно выкармливают две матки. В прошлом году парень окончил среднюю школу, но в город не уехал, остался подпаском у Коспана. Был он ловким, подвижным, характер имел веселый и дом этот без всяких околичностей считал своим.
Жанель нет-нет да напоминала мужу: «Поезжай к Минайдару, намекни ему, пусть скажет заветное слово, ведь у него и без Каламуша детей хватает, пусть разрешит нам его усыновить»... Коспан же резонно полагал, что если мудрый Минайдар до сих пор не сказал «заветного слова», значит, нелегко ему это сделать. Жанель и без того беззаветно любила своего воспитанника, ведь она давно уже потеряла надежду на рождение собственного ребенка.
Тепло растекается по всему телу, опускаются отяжелевшие веки. Жанель вздрагивает, стряхивает дремоту. С ощущением какой-то смутной вины, накидывает шубу, выходит.
Смеркается, и в сумерках все сильнее крутит буран. Перед дверью снегу выше колен. Она проходит шагов тридцать и останавливается. Вот уже ни зги не видать. Она стоит неподвижно, не зная, куда себя деть, вглядывается в темноту.
Жене чабана не привыкать к одиночеству. «Не первый день пасет Коспан овец, — успокаивает себя Жанель, — Наверняка нашел какое-нибудь убежище, не в таких переделках приходилось ему бывать. Иди спокойно в дом, выпей чаю, поужинай...»
В полумраке комнаты тихо дрожит слабый огонек керосиновой лампы, тлеют подернутые золой кизячные угольки. Крошечный пузырек тишины, а вокруг дикий вой бурана. Жанель сидит неподвижно. Теперь она думает о Каламуше.
Знает она его характер. Как бы он не заспешил домой в такую непогоду, как бы не сбился с пути, не замерз, не наткнулся бы, боже упаси, на волка...
Ей чудится какой-то скрип в дверях, тревожно прислушивается она к шорохам. Почему она потеряла покой? Неужели сердце чует беду? А ветер дует и дует, дует все в одну и ту же сторону. Женщина сидит в шубе, поджав под себя ноги, скрестив руки в рукавах, упершись спиной в стену.
Вот так же тогда мела пурга, а дом был полон крика. Гудел огонь под казаном, до слуха долетали звон посуды, колготня встревоженных женщин. Зачем они пришли сюда, чего они галдят? Сбились в кучу, как испуганные овцы, и трещат, трещат, трещат без умолку. Уйдите, все уйдите, оставьте меня одну! Нет, не уходите, останьтесь. Ужас неотвратимого несчастья надвигался на Жанель. Все-таки легче, когда в доме много народу.
Она сидела на полу и держала в руке письмо. Пять месяцев от Коспана с фронта не было ни единой весточки, и вот — дождалась — письмо...
Не скоро она опомнилась от этого удара. Перестала ходить на работу, бесконечные дни сидела дома, глядя в одну точку, обняв четырехлетнего Мурата. Непоседа Мурат, обычно переворачивающий дом вверх дном, присмирел, смотрел на мать жалобным взглядом.
Соседки, ранее причитавшие и подвывавшие, увидев, как убита Жанель, дружно взялись за нее:
— Ну посмотри, Жанель, ведь не сказано же в бумаге, что погиб Коспан! Сказано — пропал без вести. Богу молись, может, жив, а живой человек всегда вернется. Вон сколько жен черную бумагу получили,, и то живут. Жить надо, Жанель. Перестань ребенка мучить.
На миру, как говорят, и смерть красна, и горе в общем котле не такое горькое. Жанель взяла себя в руки. Начала работать, разговаривала с людьми, и все-таки каждый день, каждую минуту она чувствовала, что перешла страшную грань, что те четыре счастливых предвоенных года канули в вечность и не вернутся больше никогда. Коспан был для нее не просто мужем, он был человеком, впервые открывшим ей вкус счастья, пробудившим ее к жизни. Все это прошло навсегда, она это понимала. Опять вернулось к ней ее холодное одиночество, сиротство...
...И вновь она видит комнату, полную женщин, но это уже другая комната...
...Низкий потолок, узкое окно, затянутое тонкой овечьей брюшиной, длинная казахская печь, разделяющая комнату пополам, вмазанный в печь почерневший казан, там что-то кипит, бурлит, валит пар...
Старухи двигались медлительно и важно, говорили таинственным шепотом, на лицах их лежали горестные тени, некая печаль мрачной торжественности, у иных вырывался тяжкий вздох-отрыжка — угхх... Тошнотворный дух мясного варева, сырой запах земляной стены смешались с запахом болезни, неизбывной беды.
Совсем недавно Жанель исполнилось десять лет, а месяц тому назад ее мать слегла в постель. Маленькая Жанель сама топила печь, готовила еду, как могла ухаживала за матерью. Она была уверена, что болезнь скоро пройдет, и мама встанет; ни о чем страшном она не думала.
Первый раз она испугалась, когда разыгрался сильный приступ. После этого приступы участились. Мать таяла на глазах. Жанель теперь подолгу сидела возле постели, держала худую руку, умоляюще просила:
— Апа, пожалуйста, не умирай.
— Не умру, родная, не бойся, — успокаивала ее мать. — Как же я умру, куда же я тебя-то дену...
В то утро Жанель едва проснулась — почувствовала приближение чего-то зловещего...
— Поднимите ей голову!
— Воды, воды!
Женщины сновали взад-вперед, переглядывались с каким-то странным воровато-испуганным выражением. Присутствие в комнате человека, подошедшего к страшному порогу, угнетало всех, Жанель, как испуганный цыпленок, забилась в угол.
— Подведите к ней Жанель. Пусть попрощаются.