Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Избранное. Проблемы социологии
Шрифт:

Существует, наконец, еще третья точка зрения, согласно которой сведение всякой ценности к ценности мускульного труда утрачивает свой грубый плебейский характер. Если мы всмотримся ближе, почему собственно мускульный труд считается ценностью и затратой сил, то тогда обнаружится, что обусловливается это не чисто физическим процессом труда. Я не хочу этим повторять уже сказанное, что физический труд вообще бесполезен, если им не управляет интеллект, в каком отношении психический элемент представляет лишь примесь к ценности, сущность же ценности продолжает обусловливаться чисто физическим трудом; только физический труд, чтобы быть известным образом направленным, нуждается в этой психической примеси. Нет, я хочу этим сказать, что физический труд получает весь свой характер ценности и стоимости лишь благодаря затрате психической энергии, являющейся его носителем. Если с внешней стороны всякий труд представляет преодоление препятствий, формирование материи, которая не сразу поддается этому формированию, а оказывает сопротивление, то и внутренняя сторона труда обнаруживает тот же характер. Труд – это усталость, тяжесть, трудность, а там, где эти свойства не обнаруживаются, мы не имеем дела с настоящим трудом. С чувственной стороны труд представляет постоянное преодолевание импульсов к спокойствию, удовольствию, облегчению жизни, причем имеет второстепенное значение замечание, что беспрепятственное подчинение этим импульсам может сделать жизнь в тягость, ибо тягость неделания чувствуется лишь в очень редких, исключительных случаях, тогда как тягость труда не чувствуется лишь в редких, исключительных случаях. Никто поэтому не согласится взять на себя все тягости труда, не получая за это никакого вознаграждения. Труд вознаграждается и за труд требуют вознаграждения, собственно говоря, вследствие того, что здесь происходит затрата психических сил, необходимая нам для преодоления нежелания трудиться и чувства неприятности, связанного с трудом. Если бы человек исполнял свой труд подобно тому, как дерево цветет или птица поет, то тогда бы с трудом не было связано никакое эквивалентное вознаграждение. Таким образом и при мускульном труде вознаграждение обусловливается не его внешним процессом и не его результатами, а затратой воли, рефлексами чувств, словом, психическими условиями. Этим пополняется теория, что всякая ценность и всякое значение предметов и обладания ими заключается в чувствах, вызываемых ими, что чисто внешнее обладание ими было бы безразлично и прямо бессмысленно, если бы с ним не связывались внутренние процессы, аффекты удовольствия, наслаждения, расширения своего «Я».

Таким образом непосредственность экономических благ с обеих сторон – и со стороны производителя и со стороны потребителя – ограничена психическими процессами, которые одни только и создают существование вознаграждения за создаваемые продукты. Подобно тому как всякое обладание вещами, не

действующими на нашу психику, не имело бы для нас ни интереса, ни значения, точно так же не представляла бы ни интереса, ни значения наша собственная деятельность, если бы она не вытекала из внутренних побуждений, неудовольствия, чувства жертвы, которое и обусловливает требование вознаграждения и величину его. По отношению к ценности можно поэтому сказать, что мускульный труд есть психический труд. Исключением из этого, по-видимому, могут считаться те виды труда, в которых с человеком конкурируют животные или машины, ибо хотя по внутренним процессам, по затрате психических сил, этот труд ничем не отличается от всех прочих, но тот, для кого он производится, не имеет никакого интереса вознаграждать и за психическую сторону этого труда, так как единственно важный для него внешний эффект он может получить путем чисто физического труда машины или животного, а более дорогой труд нигде не применяется, раз возможен более дешевый. Но всмотримся глубже и тогда, быть может, обнаружится, что и этот труд сводим к психическому. В работе машины и животного вознаграждается ведь тоже лишь человеческая деятельность, заключающаяся в изобретении, постройке и управлении машиной, в разведении скота и уходе за ним, так что можно сказать, что при конкуренции человеческого труда с машинным или животным не первый оценивается как последний, но наоборот – последний рассматривается тоже как психически-человеческий. Это является лишь применением на практике следствия из теории, учащей, что и механизм мертвой природы рассматривается нами, в конце концов, как ощущения силы и напряжения, сопровождающие наши движения. Мы приписываем внешнему событию ту или иную силу или даже вообще причину потому, что мы делаем его зеркалом нашего внутреннего хотения. Подчинение всего нашего существа природе, рассмотрение его в связи с нею, становится возможным лишь благодаря тому, что мы раньше привносим в эту самую природу формы, чувства и импульсы нашей психики, неизбежно сливая в одном акте «привнесение» и «выведение». Если мы применим это к интересующему нас практическому случаю, и деятельность механической и животной силы сведем к деятельности человека, то тогда, стало быть, стирается принципиальная граница между человеческим трудом, вознаграждение которого опирается на психический фундамент, и человеческим трудом, который вследствие сродства его эффектов с эффектами внешне-механического труда, казалось, лишен этого фундамента. Можно таким образом выставить теперь общее положение, что со стороны ценности различие между психическим и мускульным трудом не есть различие между психической и материальной природой, что и при мускульном труде вознаграждение, в конце концов, требуется за внутренний процесс, связанный с трудом, за неприятность напрягать силы, за затрату волевой энергии. Правда, этот духовный элемент, являющийся вещью в себе по отношению к явлению труда и образующий внутреннюю ценность последнего, носит не интеллектуальный, а чувственный и волевой характер, откуда следует, что эта внутренняя ценность не координирована с ценностью психического труда, а сама ее обосновывает. Ибо и при психическом труде требование вознаграждения выдвигается впервые не объективным содержанием психического процесса, а субъективной руководящей функцией, являющейся его носителем, – тяжестью труда, затратой энергии, нужными для производства этого психического содержания. Так как в силу сказанного, источником ценности являются психические процессы не только со стороны потребителя, но также со стороны производителя, то мускульный и «духовный» труд получают общее, можно сказать, моральное обоснование ценности, устраняющее всякий банальный и грубо материальный характер в сведении всякой ценности к ценности мускульного труда. Здесь наблюдается то же, что и в теоретическом материализме, который приобретает совершенно иной и гораздо более научный характер, если подчеркивают, что и материя есть представление, а не сущность, в абсолютном смысле находящаяся вне нас и противостоящая душе, что познание этой материи всецело обусловлено формами и предпосылками нашей духовной организации. С этой точки зрения, превращающей различия между физическими и духовными явлениями из абсолютных в относительные, уже гораздо более логично стремление искать объяснения духовных явлений в узком смысле этого слова путем их сведения к физическим. Здесь, как и в практическом вопросе о ценности, внешнее по отношению к внутреннему должно быть лишено неподвижности, изолированности, резкого противопоставления, благодаря чему оно сумеет служить простейшим выражением и единицей измерения для более высоких «духовных» явлений. Удастся подобное сведение или нет, во всяком случае, оно, по крайней мере принципиально, считается с требованиями метода и основными положениями понятия ценности. Однако, одно из затруднений, встречаемых в теории трудовой ценности, по-видимому, непреодолимо, и вытекает оно притом из совершенно тривиального возражения, что ведь существует и бесценный, бесполезный труд. Когда отвечают на это, что под трудом как основой ценности понимают, конечно, лишь целесообразный, оправдывающий свои результаты труд, то этим самым признают эту теорию неудовлетворительной. Если существует ценный и бесценный труд, то тогда без сомнения существуют и промежуточные ступени, существуют продукты труда, который содержит в себе часть, но не весь элемент ценности и целесообразности; таким образом ценность продукта, согласно предположению, определяемая заключенным в нем трудом, является большею или меньшею в зависимости от целесообразности этого труда. Это значит: ценность труда определяется не по количеству затраченного труда, а по полезности его результата! И здесь уж не может спасти нас тот прием, к которому мы прибегли выше, говоря о качестве труда: более высокий, более тонкий, более духовный труд означает в сравнении с более низким больше труда, означает скопление и сгущение того же самого «труда вообще», который в более разреженном виде, в более низкой степени содержится в грубом и неквалифицированном труде. Ибо это различие труда носило внутренний характер, совершенно не затрагивающий вопроса о полезности, полезность же заранее предполагалась при этом присущей данному труду. С этой точки зрения труд чистильщика улиц не менее «полезен», чем труд виртуоза-виолончелиста, более же низкая оценка первого проистекает из его характера простого труда, из меньшей концентрации в нем рабочей энергии. Но теперь обнаруживается, что подобное предположение слишком уж просто, и что различия во внешней полезности труда не позволяют ставить различия в оценке труда только в зависимости от его внутренних качеств. Если бы могли уничтожить бесполезный труд или, вернее, различия в полезности труда и сделать, чтобы труд был в той мере более или менее полезен, в какой он более или менее концентрирован, более или менее поглотил сил, словом, в какой мере он содержит большее или меньшее количество труда, тогда бы трудовая теория ценности была справедлива.

Требование рабочего, чтобы пользование ценностью вытекало бы только из ее создания, чтобы всякий вознаграждался бы лишь за свой личный труд – не только недостаточно обосновывается теорией трудовой ценности, но даже вообще может быть выведено из нее лишь путем ошибочного умозаключения; ибо, если эта теория и в состоянии доказать, что всякая ценность есть труд, то отсюда отнюдь еще не следует, что всякий труд есть ценность, т. е. равная ценность. А между тем она должна принять это, раз она не хочет ценность труда ставить, в конце концов, в зависимость от его полезности, вместо количества затраченного труда. Таким образом, для осуществления этого требования, необходимы учреждения, которые бы устраняли возможность дисгармонии между высотою полезности и высотою его количества. Это же, в свою очередь, предполагает вполне рационализированный экономический строй, в котором бы всякий труд производился планомерно и не допускался бы ни какой труд, не нужный для организации и целей целого, словом такой строй, к которому стремится социализм. Градация ценности труда по степени полезности его результатов, начиная от совершенно бесполезного труда, переносит оценку ценности с ее внутренней стороны на внешнюю, и это перенесение возможно лишь при идеальной организации труда в техническом и социальном отношении, организации, которая одинаково достижима как путем понижения, так и путем повышения культурного уровня. Потребности могут быть настолько упрощены и понижены, что для их удовлетворения нужен будет труд одинаковой степени полезности: когда производится лишь самое необходимое, тогда всякий труд одинаково нужен и полезен. Или же наоборот, благодаря высочайшему развитию культуры ум может стать полным господином всех условий производства и идеал справедливости – полным господином социальной оценки полезности труда, так что возможно будет установить точную пропорцию между полезностью и количеством труда: продукт, производимый разными людьми в одинаковое количество времени, будет все-таки не одинаково полезен, но можно достигнуть того, чтобы продукт ценился в такой же степени полезным, в какой в нем воплощен более концентрированный, более интенсивный, чисто индивидуальный труд. Никакая культура не может существовать без различия между высшим и низшим трудом; самая развитая, – но к сожалению, вполне утопическая, – может, благодаря объективному прогрессу и психической переоценке, привести к тому, что это различие в своих практических последствиях будет точно соответствовать различию между большей и меньшей затратой труда, объективно с ним ни в коем случае не совпадающим. Противники социализма считают, что всякая ценность может быть сведена к затрате труда лишь путем понижения культурного уровня, сторонники его – что лишь путем повышения этого уровня.

Экскурс о чужаке

Понятие странствия означает оторванность от всякой данной точки в пространстве, и ему противоположно понятие закрепленности как таковой. Социологическая форма «чужака» представляет собой некое единство обоих определений, хотя, конечно, и здесь обнаруживается, что отношение к пространству, с одной стороны, есть лишь условие отношения к людям, с другой же – символ этих отношений. Таким образом, в отличие от наших прежних частых упоминаний о чужаке как страннике, который сегодня приходит и назавтра уходит, здесь мы будем говорить о нем как о том, кто сегодня приходит и назавтра остается – так сказать, странник потенциальный, который, хотя его и не тянет дальше, все-таки не полностью преодолел оторванность приходов и уходов. Он фиксирован внутри некоторого круга – пространственного или такого, который определенностью своих границ аналогичен пространственному, но позиция его в этом кругу существенным образом определяется тем обстоятельством, что он принадлежит к нему не с самого начала, что он привносит в него качества, происхождение которых не связано и не может быть связано с этим кругом. То единство близости и удаленности, которое есть в любом отношении между людьми, приобретает здесь вид констелляции, формулу которой самым кратким образом можно представить так: дистанция в отношениях означает, что близкое – далеко, тогда как чуждость означает, что дальнее – близко. Ибо чуждость, конечно, это совершенно позитивное отношение, особая форма взаимодействия; обитатели Сириуса нам, собственно, не чужды (по меньшей мере в социологически важном смысле слова), они находятся по ту сторону дали и близости. Чужак есть элемент самой группы, точно так же как бедные и многообразные «внутренние враги», – элемент, чья имманентность группе, положение члена группы одновременно включает в себя внеположность и противоположность ей. Так вот, то, каким образом отталкивающие и дистанцирующие моменты образуют здесь форму совместности и взаимодействующего единства, и будет предметом нижеследующих, отнюдь не претендующих на полноту определений.

В истории хозяйства чужак всегда и повсюду выступает как торговец, а торговец – как чужой. Покуда хозяйство остается по сути своей связанным с удовлетворением собственных нужд или же продукты его обмениваются в узком кругу, никакой торговец-посредник здесь не нужен; торговец может понадобиться лишь для тех продуктов, которые производятся исключительно за пределами данного круга. Но коль скоро никто не отправляется на чужбину лично, дабы закупить потребное, – в каковом случае данные лица именно и являются в этих иных областях «чужими» купцами, – торговец как раз и должен быть чужаком, и никем иным он быть не может. Эта позиция чужака профилируется для сознания более резко, если он, вместо того чтобы снова поменять место своей деятельности, прикрепляется к нему. Ибо в бессчетном множестве случаев это возможно для него только в том случае, если он способен жить торговым посредничеством. В некоторым образом замкнутом хозяйственном круге, где поделены территория, почва и ремесла, удовлетворяющие спросу, может существовать и торговец, потому что лишь торговля делает возможными безграничные комбинации, интеллект находит в ней все новые возможности идти дальше и открывать новое, что едва доступно непосредственному производителю с его меньшей под вижностью и ориентацией лишь на медленно увеличивающийся круг покупателей. Торговля всегда способна принять в себя больше людей, чем первичное производство, и потому она – самое место для чужака, который, так сказать, вне штата втискивается в тот круг, где собственно хозяйственные позиции уже заняты. Классический пример – история европейских евреев. Чужак именно по природе своей не является землевладельцем, причем земля понимается не только в физическом смысле, но и в переносном, как жизненная субстанция, прочно связанная с некоторым местом – если и не пространственным, то идеальным – социальной среды (gesellschaftlichen Umkreises). Пусть даже в интимнейших межличностных отношениях чужак развернет всю свою привлекательность и значимость; все равно, пока он воспринимается именно как чужак, в остальном он оказывается «безземельным». Так вот, эта необходимость торгового посредничества, а также, и много более того, словно бы сублимированная отсюда необходимость чисто денежного ведения дел, как раз и придает чужаку специфический характер подвижности; именно в ней, коль скоро она имеет место внутри замкнутой группы, и свершается тот синтез близости и удаленности, который формальным образом составляет позицию чужого: ибо тот, кто совершенно подвижен, то и дело соприкасается с каждым отдельным элементом, но органически, через родственную, локальную закрепленность не связан ни с одним из них.

По-другому ту же констелляцию выражает объективность чужака. Поскольку он не укоренен в единичных составляющих или односторонних тенденциях группы, всем им он противостоит с особой установкой того, кто «объективен», которая отнюдь не означает лишь дистанцию и непричастность, но является особым образованием, составленным из удаленности и близости, безразличия и ангажированности. Я отсылаю читателя к исследованию (в главе «О начальствовании и подчинении») доминирующего положения чужака в группе, которое типично для практики тех итальянских городов, которые приглашали себе судей извне, поскольку никто из их уроженцев не был свободен от предвзятости в семейных интересах и партийных пристрастиях. С объективностью чужака связано и то упомянутое выше {47} явление поразительной, доходящей до исповедальных признаний открытости: их по преимуществу, хотя и не исключительно, делают тому, кто отправляется странствовать дальше, но по отношению ко всякому, кто находится рядом, от них тщательно воздерживаются. Объективность – отнюдь не есть не-участие, ибо это последнее вообще находится по ту сторону субъективного и объективного поведения, но позитивно-специальный род участия, – подобно тому как объективность теоретического наблюдения отнюдь не означает, что дух есть пассивная tabula rasa, в которую вещи вписывают свои качества, а есть полная деятельность действующего по своим собственным законам духа, но только при этом он исключил те случайные смещения и акценты, индивидуально-субъективное различие которых привело бы к появлению совершенно разных образов одного предмета. Объективность можно также назвать свободой: объективный человек не связан никакими обязательствами, которые могли бы наложить печать предвзятости на его восприятие, понимание, оценку происходящего. Эта свобода, благодаря которой также и отношения с теми, кто вблизи, чужак переживает и рассматривает словно бы с высоты птичьего полета, содержит, конечно, и много опасных возможностей. С давних пор при любом восстании атакуемая партия утверждала, что оно было побуждаемо извне, через чужих посланцев и подстрекателей. В той мере, в какой это действительно так, тем самым преувеличивается специфическая роль чужака: он – и практически, и теоретически – более свободен, он более беспристрастно способен обозреть существующие отношения и дать им оценку в соответствии с более общими, более объективными идеалами, он в своих действиях не связан привычкой, благоговением, прошлыми [отношениями] [35] .

47

То есть в основном тексте главы «Пространство и пространственные порядки общества» «Социологии».

35

Если же такие утверждения ложны, то начало они берут в склонности вышестоящих по-прежнему оправдывать низших, до той поры находившихся с ними в отношении тесного единства. Запуская выдумку, будто бунтовщики на самом деле совсем не виноваты, а только стали [жертвой] подстрекательства, сами же они бунтовать бы не стали, вышестоящие оправдывают себя, заведомо отрицая, что у восстания могли быть какие-то реальные основания.

Наконец, пропорциональное соотношение близости и удаленности, сообщающее чужаку характер объективности, получает еще и некое практическое выражение в более абстрактном по сути отношении к нему, т. е. в том, что под чужими подразумеваются только определенные более общие качества, тогда как, если связи носят более органический характер, отношения в таком случае строятся на равенстве специфического различия в противоположность просто всеобщему. Этой схеме, хотя и очень по-разному, следуют вообще все отношения, коль скоро они имеют характер межличных. Решающее значение здесь имеет не только то, что наряду с индивидуальными различиями существует и нечто общее между элементами, которое либо воздействует на них, либо оказывается по ту сторону их взаимосвязи. Дело еще и в том, что само это общее, поскольку оно действует на отношение, бывает существенным образом определено тем, имеется ли общность только между элементами именно этой группы, так что внутренне оно, правда, есть для них всеобщее, но вовне – специфическое и несравнимое, или же общим оно является для самовосприятия элементов лишь потому, что оно просто обще некоторой группе, или типу, или человечеству вообще. В последнем случае прямо пропорционально тому, насколько обширен тот круг, [элементы которого] имеют одинаковый характер, общее становится менее действенным, оно, правда, функционирует как единая основа элементов, но оно не обязывает именно эти элементы [вступать в отношение] друг с другом, ибо именно такая одинаковость могла бы привести к общности каждого из них со всеми возможными другими. Очевидно, что и таким образом отношение одновременно включает в себя близость и удаленность: в той мере, в какой моменты тождества имеют всеобщую сущность, к теплоте учреждаемой ими взаимосвязи подмешивается элемент холодности, чувство случайности именно этой взаимосвязи, а связующие теряют свой специфический, центростремительный характер. Эта констелляция, как мне представляется, в отношении к чужаку имеет самый существенный перевес над индивидуальными, свойственными лишь данным конкретным взаимоотношениям, общностями элементов. Чужак близок нам, поскольку мы ощущаем между ним и нами равенство национального или социального, профессионального или общечеловеческого рода; он далек нам, поскольку это равенство далеко превосходит и нас, и его, и связывает нас [с ним] лишь постольку, поскольку оно связывает вообще очень многих. В этом смысле даже в самых тесных отношениях появляется момент чуждости. В эротических отношениях, на стадии первой страсти, такая мысль о генерализации решительно отвергается: нет, никогда еще не было такой любви, как эта, ни с любимым человеком, ни с нашим восприятием его ничего и сравнивать невозможно. Отчуждение же – будь то как причина или как следствие, решить трудно, наступает обычно в то мгновение, когда из отношения исчезает чувство его уникальности; скептицизм по отношению к его ценности самой по себе, а также ценности для нас, связан с той именно мыслью, что происходящее в конечном счете обычный человеческий удел, тысячекратно имевшее место переживание – и что не встреться нам именно этот человек, то же самое значение имел бы для нас какой-нибудь другой. Что-то в этом роде не может не присутствовать во всяком, даже самом близком отношении, ибо то, что обще двоим, пожалуй, никогда не обще им одним, но относится к более обширному понятию, которое включает в себя еще много всего другого, много возможностей одного и того же; сколь бы мало ни были они осуществимы, сколь бы часто мы ни забывали о них, все же – то тут, то там – они появляются между людей, как тени, как ускользающий от означающих слов туман, который должен словно быть сгуститься, обрести прочную телесность, чтобы называться ревностью. Наверное, во многих случаях – это более общая, по меньшей мере неодолимейшая чуждость, нежели та, какую дают различия и непонятность: равенство, гармония, близость существуют, но чувство при этом такое, что они являются не исключительным достоянием этого именно отношения, но что есть некое более общее, которое потенциально значимо [для отношений] между нами и неопределенно многими другими, а потому не позволяющее данному отношению претендовать ни на какую интимную и исключительную необходимость. – С другой же стороны, существует некоторого рода чуждость, при которой исключена именно общность на почве более обширного, объемлющего [все] партии: здесь типично отношение греков к [36] , все те случаи, когда другому отказано именно во всеобщих качествах, которые считаются собственно человеческими и сугубо человеческими. Только здесь у «чужака» нет никакого позитивного смысла, отношение к нему есть неотношение, он – не то, как он здесь рассматривается: член самой группы.

36

Варвару (греч.).

Напротив, как таковой он одновременно близок и далек, как это и бывает при выстраивании отношений на основе одного только общечеловеческого равенства. Между двумя этими элементами возникает, однако, особое напряжение, ибо сознание того, что совместным является только всеобщее, приводит к сильному акцентирова нию именно того, что совместным не является. Но в случаях, когда речь идет о чуждости для данной страны, города, расы и т. д., чужаков выделяет опять-таки не нечто индивидуальное, но их чуждое происхождение, которое обще или может быть общим для многих из них. Поэтому чужаки также воспринимаются, собственно, не как индивиды, но как чужаки некоторого определенного типа вообще, отдаленность по отношению к ним имеет не менее генерализованный характер, чем близость. Эта форма лежит в основании, например, столь специфического случая, каким является средневековый налог на евреев, например, во Франкфурте, но также и в других мес тах. В то время как выплачиваемая горожанами христианского вероисповедания подать менялась в зависимости от его состояния на данный момент, налог с каждого отдельного еврея был зафиксирован раз и навсегда. Эта фиксированность была связана с тем, что социальной позицией еврея было именно то, что он – еврей, а не носитель определенных вещественных содержаний. В налоговых делах всякий иной гражданин был владельцем определенного состояния, и налоги могли следовать за его изменениями. Еврей же как налого плательщик был в первую очередь евреем, и тем самым его позиция в налоговых делах обретала неизменную составляющую; это, конечно, становится всего заметнее тогда, когда исчезают даже эти индивидуальные определения, индивидуальность которых была ограничена жесткой неизменностью, и чужаки начинают платить совершенно одинаковый подушный налог. Со всей своей неорганичной приспособленностью чужак есть все-таки органический член группы, единая жизнь которой включает в себя особую обусловленность этого элемента; мы только не умеем обозначить своеобразное единство этого положения иначе, как то, что оно состоит из известной степени близости и удаленности, которые, будучи в некоторых количествах характерны для всякого отношения, в некоторой особой пропорции и взаимном напряжении порождают специфическое, формальное отношение к «чужаку».

Как возможно общество?

Фундаментальный вопрос своей философии: «Как возможна природа?» – Кант мог ставить и отвечать на него лишь потому, что природа была для него не чем иным, как представлением о природе. Это, конечно, не только означает, что «мир есть мое представление», что мы, таким образом, и о природе можем говорить лишь постольку, поскольку она есть содержание нашего сознания; но это означает также: то, что мы называем природой, есть особый способ, которым наш интеллект соединяет, упорядочивает, оформляет чувственные восприятия. Эти «данные» нам восприятия цветного и вкусного, тонов и температур, сопротивлений и запахов, в случайной последовательности субъективного переживания пронизывающие наше сознание, еще не суть для нас «природа», но становятся ею благодаря активности духа, который составляет из них предметы и ряды предметов, субстанции, свойства и причинные связи. Между элементами мира, как они непосредственно даны нам, не существует, по Канту, той связи, которая только и делает из них понятное, закономерное единство природы. Точнее, она как раз и означает бытие-природу (Natur-Sein) самих по себе бессвязных и беспорядочно появляющихся фрагментов мира. Таким образом, картина мира у Канта вырастает в исключительно своеобразной игре противоположностей: наши чувственные впечатления для него чисто субъективны, ибо зависят от психофизической организации, которая могла бы быть иной у других существ, и от случайности, с какой они бывают вызваны. Но они становятся «объектами», будучи восприняты формами нашего интеллекта и получив благодаря им образ прочных закономерностей и взаимосвязанной картины «природы». С другой стороны, эти восприятия все-таки реально данное, суть содержание мира, которое приходится принимать неизменным, гарантия независимого от нас бытия, так что именно интеллектуальное оформление его в объекты, связи, закономерности выступает как субъективное, как то, что привнесено нами, в противоположность тому, что мы восприняли от наличного бытия; как функция самого интеллекта, которая, сама будучи неизменной, образовала бы якобы из иного чувственного материала содержательно иную природу. Природа для Канта – определенный род познания, образ, возникающий благодаря нашим категориям познания и внутри них. Итак, вопрос: как возможна природа? – т. е. какие условия необходимы, чтобы имелась природа – разрешается у него через поиск форм, составляющих существо нашего интеллекта и тем самым реализующих природу как таковую.

Казалось бы, аналогичным образом можно рассмотреть и вопрос об априорных условиях, на основании которых возможно общество. Ибо и здесь даны индивидуальные элементы, которые в известном смысле тоже всегда пребывают в разрозненности, как и чувственные восприятия, и синтезируются в единство общества лишь посредством некоего процесса сознания, который в определенных формах и по определенным правилам сопрягает индивидуальное бытие отдельного элемента с индивидуальным бытием другого элемента. Однако решающее отличие единства общества от единства природы состоит в следующем: единство природы – с предполагаемой здесь кантовской точки зрения – осуществляется исключительно в наблюдающем субъекте, производится только им среди элементов, которые сами по себе не связаны, и из их числа.

Поделиться:
Популярные книги

Мимик нового Мира 14

Северный Лис
13. Мимик!
Фантастика:
юмористическое фэнтези
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Мимик нового Мира 14

"Фантастика 2023-123". Компиляция. Книги 1-25

Харников Александр Петрович
Фантастика 2023. Компиляция
Фантастика:
боевая фантастика
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Фантастика 2023-123. Компиляция. Книги 1-25

Девяностые приближаются

Иванов Дмитрий
3. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
7.33
рейтинг книги
Девяностые приближаются

Темный Лекарь 5

Токсик Саша
5. Темный Лекарь
Фантастика:
фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Темный Лекарь 5

Неудержимый. Книга VIII

Боярский Андрей
8. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
6.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга VIII

Чемпион

Демиров Леонид
3. Мания крафта
Фантастика:
фэнтези
рпг
5.38
рейтинг книги
Чемпион

Хочу тебя навсегда

Джокер Ольга
2. Люби меня
Любовные романы:
современные любовные романы
5.25
рейтинг книги
Хочу тебя навсегда

Отмороженный 7.0

Гарцевич Евгений Александрович
7. Отмороженный
Фантастика:
рпг
аниме
5.00
рейтинг книги
Отмороженный 7.0

Маршал Советского Союза. Трилогия

Ланцов Михаил Алексеевич
Маршал Советского Союза
Фантастика:
альтернативная история
8.37
рейтинг книги
Маршал Советского Союза. Трилогия

Волк 4: Лихие 90-е

Киров Никита
4. Волков
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Волк 4: Лихие 90-е

Довлатов. Сонный лекарь 3

Голд Джон
3. Не вывожу
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь 3

Кодекс Охотника. Книга XIX

Винокуров Юрий
19. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XIX

Везунчик. Дилогия

Бубела Олег Николаевич
Везунчик
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
8.63
рейтинг книги
Везунчик. Дилогия

Идеальный мир для Лекаря 12

Сапфир Олег
12. Лекарь
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 12