Избранное
Шрифт:
— «Худо есть»? — передразнил его Боженков и печально вздохнул. — Ну, рассказывай, что ты там делал.
Оба сели на нарту, и Боженков достал свой мешок с провизией. Он голодного человека узнавал еще издали по голосу. Васька, прежде чем приняться за лепешки и соленую кету, набрал в горсть чистого снега и неторопливо проглотил, потом только начал есть.
Рассказывал он долго, со всеми подробностями, и даже показал Боженкову книжечку, которую дала ему в парткоме женщина.
Боженков молча осмотрел партийный билет, повертел его и
— Та-ак! — протянул он. — В большевики-то ты записался, а насчет бочек как же? — В голосе его чувствовалось недовольство и как будто зависть.
Насчет бочек Васька не мог рассказать ничего утешительного.
— Тоска мне с вами, с гиляками, — с горечью сказал Боженков. — Ну, что теперь делать? Зарез для артели — и только! Вот брошу все это дело — и в тайгу, к амгунским, уйду. Ей-богу, уйду! — Боженков вдруг зашумел, засуетился вокруг нарты, и от его хриплого, густого голоса собаки вскочили на ноги, тревожно насторожив уши.
Васька же был спокоен. Он знал, что если Боженков шумит, значит нужное дело будет сделано.
И действительно, в конце концов решили, что Боженков поедет в город продолжать хлопоты, а Васька вернется в Чоми. Бить нерпу в этом году тоже решили попробовать артелью.
Как ни привык Васька кочевать, пропадать по неделям на охоте в тайге, но каждый, раз, когда он подъезжал к своему стойбищу, он начинал петь.
Эта песенка была такая простая, что даже Орон ее знал, и как только, заслышит, с визгом летит вперед. Васька его не сдерживает, только старается громче петь своим тонким, нетвердым голосом: «Едет нибх Васька домой…»
И на этот раз он запел свою песню, как только увидел дерновые крыши фанз, придавленные снегом, высокие помосты у берега и деревянные станки для сушки рыбы. Еще издали заметил он у своей избы наваленные бревна, заготовленные Боженковым для новой бани.
Дома перемен больших не оказалось. По-прежнему жена, дым и запах ворвани встретили Ваську на пороге. Знакомый сумрак застилал углы. Женщины у очага шили торбаса и рукавицы, мужчины ничего не делали, огоньки их трубок медленно двигались в темноте над нарами.
Лутузы дома не было. Он с артельщиками пилил в тайге плахи, За чаем жена рассказала, что Пашка поймал на ручьях соболя и затравил выдру.
— Разве вернулся Пашка?
— Вернулись все каюры, отвозившие Митьку. Он уехал не так далеко, как думали гиляки. В Погиби живет его брат.
— Недалеко ушла лиса от норы, — с неудовольствием заметил Васька.
— Недалеко! — повторила жена и шепотом, чтобы не слышали соседи на нарах, добавила: — Лутуза каждый день ходит туда через пролив. Это хуже, чем если бы Тамха навсегда осталась вдовой после Начхи.
В душе Васька тоже осуждал Лутузу, но, чтобы не ронять гостя в глазах неразумной женщины, он сказал:
— Пусть делает, что позволяет ему сердце.
Лутуза вернулся домой еще до захода солнца. Опилки были на его плечах, на шапке и даже в ушах. От него пахло свежей смолой,
В фанзе в эту ночь долго не ложились спать. Васька рассказывал о городе, о Кумалде, спрашивал, скоро ли старики ждут ледохода, случались ли теплые ветры и чинил ли уж кто-нибудь свою лодку.
Китаец все не возвращался. Лишь перед рассветом Васька сквозь сон услышал ворчание собак на дворе, стук двери и кряхтение Лутузы, отыскивающего свое место на нарах.
Наутро снова пилили плахи в тайге. Лутуза стоял наверху, на козлах, без полушубка, в одной ватной курьме. По его широким движениям, по легкости, с какой он поднимал тяжелую пилу, не было заметно, что он в эту ночь прошел шестнадцать километров по льду.
— Васька! — кричал он вниз. — Лай-ла сюда пилить.
Васька поднимал кверху свое плоское обветренное лицо и щурил глаза на солнце.
— Зачем так много пилишь?
— Боженков сказал — надо. Свою фанзу строить будем, мыться будем, картошку сажать будем. — Лутуза, улыбаясь, показывал на широкую поляну справа, где блестел слежавшийся, подернутый ледком снег.
Сочно вжикала пила, сочно кричали вороны над полянкой.
На деревьях снегу уже не было, и пихты казались совсем черными под огромным небом.
20
Васька вернулся домой вовремя. Хотя в тайге еще повсюду лежал снег, но на проливе лед опустился, потемнел, и поверху пошла черная вода. Через день лед снова поднялся, вода исчезла, и стойбище начало готовиться к нерпичьей охоте. День и ночь шумел у мысов теплый ветер.
Два раза собирал у себя Васька артельщиков, чтобы сговориться об охоте на нерпу. Споров больших не было, так как бить зверя артелью для гиляков было не впервые. Только осторожный Кинай, молодой гиляк, недавно женившийся и имевший лучшую лодку в стойбище и лучшую снасть, просил за это полтора пая, да еще никто не хотел принимать к себе в пару Лутузу, не умевшего обращаться с гарпуном.
Так в первый раз ни на чем не сошлись. Во второй раз Лутуза сам предложил половину своего пая отдать Кинаю, если тот примет его в свою лодку.
И все же Кинай долго колебался, ходил домой советоваться с соседями и, наконец, согласился. Лутуза был этим обижен, говорил мало; лицо его, всегда равнодушное, с добрыми узкими глазами, теперь выражало волнение. Он не досидел до конца собрания и раньше обычного ушел на пролив, захватив Васькины лыжи.
Пашка, смоливший на берегу свою лодку, видел, как он шел по дороге на Погиби, — ветер раскидывал полы его полушубка и срывал шапку. Лутуза гнулся, — видно было, что идти тяжело, — но все же быстро подвигался вперед. Пашка даже позавидовал, как широко и легко скользит этот огромный китаец на лыжах по рыхлому снегу, ловко обходя голый лед, словно век не расставался с лыжами.