Избранное
Шрифт:
— Простите меня…
За что он просил прощения? За то, что не был американским послом?
— Я знаю, как вам тяжко, — сказал Ривас. — Лежать здесь. Ждать. Может, если бы вы смогли немножко подготовиться… это вас отвлекло бы…
— Вы хотите сказать — исповедаться?
— Да. — Он объяснил: — В чрезвычайных обстоятельствах… даже я…
— Но я не гожусь в кающиеся грешники, отец мой. Я не исповедовался лет тридцать. Во всяком случае, со времени моего первого брака… который и браком-то не был. Лучше займитесь другими.
— Для них
— После такого долгого перерыва… это невозможно… и нет у меня достаточной веры. Мне было бы стыдно произносить все те благочестивые слова, даже если бы я их и вспомнил.
— Вам не было бы стыдно, если б вы совсем не верили. И слова эти вовсе не нужно произносить вслух. Только совершите обряд покаяния. Молча. Про себя. Этого достаточно. У нас так мало времени. Просто акт покаяния, — уговаривал он, словно просил дать ему денег на обед.
— Но я же говорю, что забыл слова.
Ривас приблизился еще на два шага, словно вдруг обрел не то смелость, не то надежду. Быть может, надежду на то, что ему подадут на кусок хлеба.
— Просто скажите, что вы сожалеете, и постарайтесь это прочувствовать.
— Ну, я о многом жалею, отец. Вот только не насчет виски. — Он поднял бутылку, посмотрел, сколько в ней осталось, и снова поставил на пол. — Жизнь — штука нелегкая. Вот человек и лечится то одним, то другим лекарством.
— Не думайте сейчас о виски. Есть ведь и другое, о чем стоит подумать. Прошу вас просто сказать: я жалею, что нарушал правила.
— А я даже не припомню, какие правила нарушал. Их так много, этих проклятых правил.
— Я тоже нарушал правила, сеньор Фортнум. Но я не жалею, что выбрал Марту. Не жалею, что я здесь, с этими людьми. Вот у меня револьвер… нельзя ведь всю жизнь только помахивать кадилом или кропить святой водой. И все же, если бы здесь был другой священник, я бы сказал ему: да, я сожалею. Сожалею, что не живу в тот век, когда, как видно, было легче соблюдать церковные правила, или в каком-то будущем, когда их то ли изменят, то ли они перестанут быть такими жестокими. Кое-что я могу сказать без натяжки. Может, скажете это и вы. Я жалею, что у меня не хватало терпения. Неудачи вроде нашей — иногда это просто крушение надежды… Пожалуйста… ну разве вы не можете сказать, как вам жаль, что у вас не хватало надежды?
Этот человек явно нуждался в утешении, и Чарли Фортнум утешил его как мог:
— Ну, это я, кажется, мог бы сказать, отец мой.
Отец, отец, отец. Мысленно он повторял это слово. Ему привиделось, как отец сидит возле бара, он тупо смотрит, не узнает его, а сам он лежит на земле, и над ним лошадь. Вот бедняга, подумал он.
Отец Ривас произнес отпущение грехов.
— Пожалуй, — сказал он, — теперь я бы выпил с вами по маленькой.
— Спасибо, отец мой, — откликнулся Чарли Фортнум. — Мне повезло больше, чем вам. Здесь нет никого, кто отпустил бы грехи вам.
— Я видел твоего отца только по нескольку минут в день, —
Голос произнес:
— У вас осталось только пятнадцать минут.
— Последняя четверть часа, на мой взгляд, пробежала слишком быстро, — заметил доктор Пларр.
— Неужели они теперь начнут отсчитывать минуты? Я бы хотел, чтобы они дали нам спокойно умереть.
— Расскажи мне еще немного о моем отце.
— Он был хороший старик.
— О чем вы говорили в те минуты, когда бывали вместе? — спросил доктор Пларр.
— У нас никогда не было времени толком поговорить. Рядом всегда был охранник. Он шагал тут же. Твой отец здоровался со мной очень вежливо и ласково — как отец с сыном… а я… ну я, сам понимаешь, очень его уважал. Сперва всегда немного помолчим… знаешь, как это бывает, когда имеешь дело с настоящим caballero. Я ждал, чтобы он заговорил первый. А потом охранник, бывало, закричит на нас и растолкает в разные стороны.
— Его пытали?
— Нет. Во всяком случае, не так, как меня. Людям из ЦРУ это бы не понравилось. Он ведь был англичанин. Все равно пятнадцать лет в полицейской тюрьме — долгая пытка. Легче потерять несколько пальцев.
— Как он выглядел?
— Стариком. Что еще тебе сказать? Ты должен знать, как он выглядел, лучше, чем я.
— В последний раз, когда я его видел, он стариком не был. Жаль, что у меня нет хотя бы фотографии, где он лежит мертвый. Знаешь, такой, какие снимает полиция, чтобы подшить к делу.
— Зрелище было бы не из приятных.
— Зато заполнило бы пробел в памяти. Может, мы и не узнали бы друг друга, если бы ему удалось бежать. И он был бы сейчас здесь, с тобой.
— Волосы у него были совсем седые.
— Таким я его не видел.
— И он очень горбился. Его мучил ревматизм в правой ноге. Можно сказать, что ревматизм его и убил.
— Я помню его совсем другим человеком. Тот был высокий, худой и стройный. Он быстро шел от пристани в Асунсьоне. Только раз обернулся, чтобы нам помахать.
— Странно. Мне он казался невысоким и толстым, и он хромал.
— Я рад, что его не пытали — как тебя.
— Кругом постоянно были охранники, и мне даже не удалось предупредить его насчет нашего плана. Когда время настало — он даже не знал, что охранник подкуплен, — я крикнул ему «беги», а он растерялся. И замешкался. Это промедление да еще и ревматизм…
— Ты сделал все, что мог, Акуино. Никто не виноват.
— Как-то раз я прочитал ему стихотворение, — сказал Акуино, — но, по-моему, он не очень любил стихи. А все равно стихотворение было хорошее. Конечно, о смерти. Оно начиналось так: «Смерть имеет привкус соли…» Знаешь, что он мне как-то сказал? И даже сердито — уж не знаю, на кого он сердился. Он сказал: «Я здесь не страдаю, мне просто скучно. Скучно. Хоть бы бог послал мне немножко страданий». Какие странные слова.