Избранное
Шрифт:
— Это что ж, товарищ начальник, совет или так… агитация?
— А вы как думаете? — спросил начальник. — Вы член партии? Так?
— Ну, так…
— Надо подумать… Еще подумать, товарищ Грызлов.
Грызлов тер ладонями колени. Ничего, кроме нетерпения, не выражало лицо первого конника заставы. Он встал, одергивая сзади гимнастерку.
— Разрешите идти, товарищ начальник.
— Ну, так как же?
— Разрешите идти…
— Идите, товарищ Грызлов.
Наконец сундучок был вытащен из-под койки, перехвачен веревкой.
Утром после проверки выстроились вдоль казармы. Увольняющиеся держали перед фронтом коней. Думали, будет торжественно, но не вышло. С неба неожиданно начала труситься на рыхлый снег водяная пыль, лозунг на красном коленкоре раскис. Шинели потемнели… Не вышла и речь Грызлова, которую он собирался сказать от имени уходящих. Все было подобрано по порядку — рапорт о службе, обещание вернуться по первому зову, наказ молодым бойцам об оружии. Даже записка на всякий случай лежала за обшлагом шинели.
А тут сразу вылетели из головы слова о пядях земли, наказ, замечательная, поддающая жару концовка… Трудно было говорить: шоколадная, легкая на ногу кобылка дергала из рук поводок, тянулась к ладони теплыми, вздрагивающими губами… К тому же слишком подобранный винтовочный ремень резал плечо. И вышло так, что вместо задуманной концовки Грызлов заметил совсем несуразно:
— Ну, так смотри почаще… Чуть что — она засекается… С тебя спросят…
— Знаю, — ответил первогодок. — А сколько ей лет?
— Шестой, — хмуро сказал Грызлов. — На, держи…
И, побагровев, стал снимать через голову трехлинейку.
Первогодок был толстогубый, сырой. Новая шинель пузырилась у него на груди, яркий ремень лежал поверх хлястика. Торопливо и неловко, спотыкаясь о клинок, он потащил лошадь к конюшне за самый конец поводка. Грызлову стало ясно: пропала шоколадная гладкая холка. Парень наверняка будет клевать на луку, запускать испуганные пальцы в гриву.
Прямо со двора Грызлов зашел к начальнику. Цветными карандашами Гордов размалевывал диаграмму. На подоконнике, как всегда, дозревали треснувшие плоды — гранаты.
— Будете в Новосибирске — зайдите по одному адреску…
Грызлов молчал, глядя в окно мимо плеча начальника.
— Что хотите сказать?
— Я насчет коня, товарищ начальник.
— Что такое?
— Нельзя ли другому Марию отдать? На Гаврилова, прямо сказать, нет надежи… Ну, дали бы ему Звездочета. Все равно скоро списывать.
Гордов с треском положил карандаш на бумагу. Сказал суховато:
— Очень хорошо… Но вам-то что, товарищ Грызлов? Вы коня сдали… Демобилизовались… Не вам с Гавриловым дело иметь… Все?
— Все.
Грызлов постоял и вышел. Действительно, нечего было сказать. Начальник же заулыбался, щелкнул языком, как довольный мальчишка, подбросил и поймал карандаш.
В этот день кузнец не успел уехать. На следующий не было поезда. А потом, когда холка действительно оказалась в крови, было и вовсе не до отъезда. Совершенно непонятно, но случилось так, что чемодан снова залез под койку, а измятый литер вернулся к начальнику… Да, трудно уйти с заставы в «такое время».
Забудьте о полосатом столбе, товарищи художники.
Нарисуйте начальника в наряде с молодыми бойцами, на комсомольском собрании, в конюшне, где он лезет под брюхо коню, на турнике, над старым «БЧЗ», не желающим ловить Хабаровск.
Нарисуйте его, всегда настороженного, точно курок на взводе. Передайте, что спичка, зажженная ночью, треск сучьев за окном срывают его с постели. Изобразите его лицо на рубке, когда плохой удар клинка, кажется, падает на угловатые плечи первого патриота своей заставы. Или, наоборот, «у окна» в мишени, пробитой снайпером, с улыбкой, освещающей суровые глаза.
Нарисуйте — и это будет Гордов.
Но есть стремительные дни, путающие записи начальника. Они врываются в жизнь заставы по следам нарушителей, с тревожным телефонным звонком, эхом далекого выстрела.
…Утром в глубоком снегу замечен след. Гремучая ледяная корка успела связать края вмятин. Ветер не тронул золу костра, но дубовые головни уже потеряли жар.
Стоя на коленях, Гордов по снегу и обломанным сучьям читает историю нарушения. Это обычная таежная дактилоскопия. Здесь вместо пальца — подошвы сапог, вместо бумаги — снег, мох, камень, вода. Есть сотни не записанных ни в какие уставы примет. Так, по теплоте лошадиного кала можно узнать, на сколько километров вперед вырвались контрабандисты. По ширине шага — вес груза, торопливость, усталость. По привалам — откуда идут. Иногда окурок харбинской сигареты скажет больше, чем часовой допрос.
Гордов читает бегло. Все ясно: прошли двое из Китая. Обувь — мягкий след кожаных ула, шаг широкий. Страх перед пулей гнал нарушителей почти бегом.
Старые опытные псы, безошибочно разматывавшие клубок запаха на десятки километров, здесь, на звериных тропах, теряли смелость, жались, подвертывая хвосты к проводникам. Люди должны идти одни искать едва уловимые следы.
Начальник щупает рваную кайму следа. Говорит, поправляя маузер:
— Жбанков и Воронин пойдут со мной… Вместо сапог надеть ичиги.
От рассвета до сумерек начальник и двое красноармейцев — партиец и двое комсомольцев — идут тайгой. Они решают сложнейшую задачу, в которую входят оборванные на проталинах следы, остатки привалов, горные ручьи, обрывы, бурелом, путаница падей.
К полудню след становится свежее. Трое останавливаются чаще и чаще, стремясь поймать дальний треск сучьев, стук камня, летящего из-под ног. Стеклянная предвесенняя тишина лежит в тайге. Они слышат только собственное дыхание, только шум разгоряченной в беге крови.