Избранное
Шрифт:
— Поймешь ты это или нет, не знаю, — так продолжал он свой рассказ, — но после такого падения в кругу своих человек старается по-прежнему держаться гоголем, как ни в чем не бывало, давая понять, что те, которые там, наверху,скоро поймут, что они наделали! Зато наедине с собой, когда никто тебя не видит, даешь волю раздражению, начинаешь брюзжать. Я тоже брюзжал и во всех своих несчастьях обвинял тех, кто когда-то расхваливал меня. Тоска адреналиновая. Снова и снова я задавал себе вопрос, справедливо ли поступили со мной, решив проучить таким
Но мало-помалу ты устаешь от роли бодрячка, которую так долго разыгрывал на людях, потому что никому уже нет до тебя дела, утешителибросили тебя, они уже не ждут от тебя никакого проку, ты лишен власти, и твоя жена обращается с тобой как с больным.
Все больше и больше народу принимало сторону Гланте. Теперь уже он царил на собраниях, выступал с предложениями, проводил заседания правления, на которых утверждались эти предложения, — и все это так, будто он был всего лишь проводником чистейшей воды демократии.
Где-нибудь в углу как на партийных, так и на кооперативных собраниях сидел некто Кинаст, бывший председатель. Сидел я скромно, но во мне клокотала злость на Гланте, все в нем было мне ненавистно: его золотой зуб, его саксонский выговор, его речи, эти его жесты, как будто он хотел прижать к груди всех членов по крайней мере шести сельских кооперативов.
Что такого совершил этот Гланте? В чем его заслуга? Он усовершенствовал введенную мною систему премий да был поприветливее с людьми, чем я, он прямо-таки лебезил перед ними — и правил.
Ненависть мешала мне видеть; в Гланте я старался разглядеть нового Кинаста. Внешне я примирился со своей судьбой, а сам с нетерпением дожидался большой ошибки Гланте, за которую его скинут так же, как скинули меня.
Но время проходит, ибо все мы преходящи и все забывается. Я занялся тем, до чего раньше из-за кооперативных дел не доходили руки: разбил перед домом цветник, а за домом — огород, посадил фруктовые деревья, завел кур и голубей, выкармливал свинью и испытывал истинное удовольствие оттого, что все у меня сверкало чистотой. Я уже подумывал о том, чтобы снова купить корову, потому что устав, разработанный еще мною, не запрещал членам кооператива держать коров. Прежде, когда я был председателем, мне не очень-то нравилось, если кто-нибудь заводил себе корову. Но теперь председатель — Гланте, пусть у него голова болит. К счастью, как раз в это время я начал читать книги и как-то позабыл о корове.
Книг я не держал в руках после самого окончания школы, кроме тех, разумеется, которые полагались по партучебе. Но теперь я попробовал снова взяться за книжки, ведь времени у меня было предостаточно.
Много ли времени, мало ли времени, твое ли время, мое ли время — мера ему всегда сам человек. До тех пор я и не подозревал, сколь утешительным может быть чтение для оскорбленного самолюбия. Для интеллектуала книги — тот же алкоголь, я поглощал его, блаженствовал, витал в эмпиреях и начал даже жалеть тех, кто не пережил такого краха, как я.
Кроме того, я пристрастился гулять на
Мне нравилось делать такие открытия. Я снова учился удивляться, как ребенком мог удивляться тому, что луна не падает на землю.
А смысл жизни, в чем он все-таки? Кажется, каждый это знает, пока его об этом не спрашивают. А как обстоит дело с человеческими потребностями? Может, кроме настоящих, есть еще и такие, которые люди сами себе понапридумывали?
Меня так и подмывало иногда завести об этом разговор на партгруппе, но я молчал, потому что не нашел еще своей точки опоры и чувствовал, как сердце капля за каплей наливается адреналином. Да и сейчас я не хочу говорить об этом, а то мы так и не найдем короткого замыкания. И вообще я старался ни с кем не говорить об этих мыслях, я боялся, что обязательно найдутся умники, которые захотят объяснить мне, что все это блажь и глупости.
Со временем я позабыл о Гланте, моя ненависть к нему перегорела. Пусть себе делает свое дело, а я буду делать свое. Я преодолел себя, в глубине души примирился с ним, хотя и избегал его по-прежнему.
Но всякое знание — всего лишь пустой звук, если не закалить его в сутолоке жизни; только тогда оно превращается в золото. Прошлой весной за какие-нибудь семь дней жизнь моя снова перевернулась. Я думал, что обрел покой, но он оказался миражем. Гора прочитанных книг не помешала мне снова сделаться посмешищем.
Небо в один из этих предвесенних дней было чистым, и только одно-единственное облачко, похожее на взбитый пуховичок, висело над деревней. На лугах еще не пробилась зелень, но где-то уже распевал одинокий дрозд — впрочем, я знал, что пел он не для меня. Фырчал трактор; но и трактор меня не касался, ведь я не был трактористом. Вот шарканье лопаты, которой я, стоя в кузове прицепа, ссыпал известь в прилаженный к трактору навозоразбрасыватель, меня касалось.
В кабине трактора сидел Вернер Вурцель, насвистывал какую-то мелодию, уверяя, что это «Весенняя соната» Бетховена. Убедить его в том, что он ошибается, было невозможно. Вурцель затянул потуже свой ремень телячьей кожи и дал газ, увозя за собой пустой навозоразбрасыватель.
Я мог передохнуть и закурил, прислонившись к ветле с обрубленной верхушкой и глядя на висящее над деревней облачко-пуховичок. Настроение у меня было не самое лучшее: накануне вечером жена засиделась на собрании клубного совета, наутро проспала, и мне пришлось подыматься самому. Кормя кур, я обнаружил, что лиса утащила одну из несушек (производительность — двести яиц в год), и по этому поводу я долго размышлял о сущности хищников. Позавтракал я кое-как и на четверть часа опоздал на работу, а занятие у меня было самое противное из всех, что ни на есть в сельском хозяйстве: разбрасывание минеральных удобрений.