Избранные эссе
Шрифт:
Пока верхи старались, так сказать, оседлать события и заставить революцию послужить им на пользу, низы жили совершенно особой жизнью. Я говорю не только о массе мещан, но и об интеллигенции, — учителях, докторах, чиновниках, раньше в большинстве случаев стоящих далеко от политики. Настало время, когда все почувствовали не только обязанность, но и потребность совершенно забыть о привычном укладе жизни, о своих ежедневных обязанностях и делах, и принять участие в общем деле революции. именно в этом резком изменении быта сказалась у нас революция.
Все двигали ее чрезвычайно сумбурно и непоследовательно, говоря целыми днями на митингах, в родившихся профессиональных союзах, в бесчисленных заседаниях и у себя дома. Митинги шли в курзале — как бы официальные, и около электрической станции — менее людные и носящие более случайный характер.
На фоне этой новой, путаной и сумбурной жизни старая городская дума теряла всякий авторитет. Сильная группа гласных, поддерживавшая голову, человека очень скомпрометированного, конечно,
Положения о выборах гражданского комитета были нам присланы из центра. Голосование должно было быть всеобщим, прямым, равным и тайным. Не привыкшие еще к организации граждане валом валили голосовать. Но так как предварительного сговора о кандидатах почти не было, то каждый голосовал за нескольких ему лично хорошо известных соседей и приятелей. В результате на 40 мест членов комитета было более тысячи кандидатов, причем большинство их получало 10–20 голосов. А победителями на этих выборах вышли лица, заранее столковавшиеся и успевшие отпечатать листки с наименованием кандидатов. Сделала это группа противников бывшего городского головы. Получился такой результат: граждане, получающие список, вычеркивали из него только тех, кто был для них заведомо неприемлем, и вписывали особо желательных на их место. Но так как каждый вычеркивал и вписывал разных лиц, а безразличные кандидаты не вычеркивались, тов общем почти весь список прошел.
Гражданский комитет был выбран ранней весной 1917 г. В то же время начали сорганизовываться партийные группы. Не помню сейчас, имели ли свою организацию немногочисленные наши кадеты, — кажется, что нет, а большинство их вошло в аполитичный, но достаточно по отношению к революции оппозиционный союз домовладельцев. Народных социалистов было в группе 5–6 человек. Несмотря на это группа имела значительный вес, так как ее членом был член первой Думы выборжец Морев — человек очень талантливый и опытный в общественной работе, но, к сожалению, благодаря своей болезни, абсолютно неуживчивый и желчный. Он чужих мнений переносить не мог и выражал свое неприязненное отношение ко всем инакомыслящим настолько резко, что создавал себе везде личных врагов. Меньшевики насчитывали несколько больше членов — человек до пятнадцати. Но их слабость заключалась в том, что эти 15 человек делились на плехановцев, интернационалистов и т. д. Кроме того, лидера у них не было, а все принадлежали к средним интеллигентским кругам, представителей народных масс у них тоже не было. О некоторых из них, о ветеринарном враче Надеждине и его жене, о землемере Шпаке, Мережко и других, можно было бы рассказать много интересного. Наконец, самой многочисленной группой была группа партии социалистов–революционеров. И в то время, как другие партии страдали от безлюдья, эсеры, насчитывавшие до 500 членов, этим именно и ослаблялись. В партию эсеров повалили все. Шла в нее та масса, о которой я уже упоминала, раньше стоявшая далеко от политики, а тут вдруг почувствовавшая известную психологическую необходимость принять участие в общем деле и стремящаяся найти пути к этому делу через партию, шли лица, желающие забронировать свою мещанскую сущность ярлыком партийной принадлежности, шли из-за моды, шли, наконец, потому, что это было самое левое, самое революционное, проникнутое ненавистью к старому строю, и значит — способное ломать. А ломать — это было то, что постепенно заполнило все мысли. Конечно, ни о какой партийной идеологии не приходилось говорить. В минуту уж слишком явных уклонений от общей линии поведения партии приходилось ссылаться на постановления ЦК и на партийную дисциплину. Незначительная часть членов группы, старых работников, чувствовала себя в меньшинстве. На них надо остановиться. Учитель Соколов и его жена— очень принципиальные и честные люди, через которых события перехлестнули сразу; инженер или техник — не помню — Милорадов, более или менее способный руководить партийной массой; штукатур Соловьев, раньше увлекавшийся террором, исключительно преданный партии человек, единственный, быть может, настоящий эсер из всей группы; слесарь Малкин, эсер скорее по воспоминаниям, обуржуазившийся и обросший огромной семьей, — это все группа будущих эсеров, примыкающих к партии.
И будущие левые эсеры: Инджебели, студент, ловкий и беспринципный человек, демагог, провокатор и предатель; и Арнольд, председатель группы, бывший максималист, каторжанин, благодаря своему прошлому абсолютно и непререкаемо авторитетный среди массы, захваченной революцией, мстительный, неорганизованный, бесчестный и демагог.
И после бурных партийных собраний мне иногда становилось страшно. Ведь это было лето 1917г. Партия эсеров была фактически самой мощной в России, и авторитетность партийного центра, а отчасти и Временного правительства, покоилась на таких вот, как наша, мелких группах, разбросанных по всей России. Из центра не видно может быть, а на местах совершенно ясно, что все идет хорошо, пока нет ничего более сильного, чем Временное правительство, но в момент любой, самой незначительной неустойки все здание может рухнуть, потому что фактически на поддержку местных людей рассчитывать не приходится. И крушение будет тем сильнее, чем сильнее сейчас переоценка своих сил.
Летом 1917г. я уже знала, что наша группа может рассчитывать
Опять голоса разделились. В меньшинстве остались старые партийные работники, без различия их партийной принадлежности, и главным образом люди интеллигентные. Громадное большинство совета, люди в политике новые, а часто и вообще малограмотные, под предводительством Арнольда, постановило не судить Мережку и вообще оставить это дело без последствий.
Мы настаивали только на разборе дела, не предрешая нашего к нему отношения. Этого требовало элементарное желание охранить совет от всяческих нареканий. Опять подымалось чувство какой-то безнадежности. Очевидно, народная масса, составлявшая большинство совета, совершенно по–иному, чем мы воспринимала даже такие бесспорные вещи, как необходимость общественному деятелю себя реабилитировать в случае брошенных ему обвинений. И вывод, который тогда и не делался, пожалуй, потому что слишком сильна была вера в правду революции, — но вывод ведь напрашивался сам собой, — массе с нами не по пути. Придут люди, которые сумеют развязать ей руки, и тогда она польется по совершенно другому руслу. В этом была неизбежность большевизма. И в нашем городке, как в капле воды, отражалось все, что делалось в России.
К осени, таким образом, в Анапе было три законных власти, — городская дума, гражданский комитет и совет. Очень трудно было разграничить компетенцию этих властей, и на этой почве происходили всяческие трения.
В конце августа я уехала по делам в Москву и Петроград. Там были иные настроения. Основное было то, что и раньше казалось мне неизбежным, — полная оторванность от нашей низовой психологии. И оторванность эта не сознавалась, думали, что на низы именно и опираются. Должна сказать, что настолько это заблуждение было сильно, что, пожив некоторое время в центре, я тоже решила, что мои впечатления или ошибочные, или являются результатом стечения каких-либо особенно неблагоприятных обстоятельств в Анапе, и это не правило, а исключение.
Теперь, оглядываясь назад и часто слыша упреки по адресу правящей тогда революционной демократии, я всегда считаю, что главным пунктом ее защиты от обвинения в том, что довели дело до большевистского восстания, надо было бы выдвинуть общую настроенность русского народа, которую изменить нельзя было. И этот пункт слишком мало использован, потому что, может быть, и до сих пор лидеры и вожди не учитывают в полной мере, над какой пропастью они стояли и каким подвигом было это стояние, — пусть подвигом и не осознанным до конца.
II
Всю осень я провела в разъездах. Другие дела отвлекали меня от жизни города, и только на Рождество, отрезанная от центров России, я вынуждена была осесть и занялась городскими делами. За это время многое изменялось. Расслоились настроения. Многие, первое время революции захваченные общим течением, совершенно отошли от политики. Общая подавленность чувствовалась во всех. Оторванность от центров сказывалась в полной невозможности понять и оценить события.
Должна только подчеркнуть, что к концу декабря 1917 г. у нас на весь город был только один большевик, Кострыкин, сиделец казначейства, бывший городовой. К нему относились, как к чему-то чрезвычайно комическому и нелепому, и, несмотря на общую преднастроенность к развалу, все же не могли понять, каким путем этот развал осуществить.