Избранные письма. Том 1
Шрифт:
Теперь мы заняты «Одинокими». Трудно очень. Трудно потому, что я холоден к мелким фокусам внешнего колорита, намеченным Алексеевым, и потому, что мне хочется дождаться нескольких особенных тонов и звуков в Мейерхольде, всегда склонном к рутинке, и потому, что именно участвующие в «Одиноких» много играют и устают, и, наконец, потому, что мне не по душе mise en scиne.
Из 5 актов мы прошли три, да и то только второй я уже чувствую вполне.
Я не знаю, так ли это, или мне кажется так, потому что я сам писал пьесы, но для меня ставить пьесу все равно, что писать ее.
Когда я пишу, я испытываю такие фазы: сначала загораюсь общим замыслом, отдельными фигурами, еще
Все то же с постановкой, точка в точку.
И вот в «Одиноких» мы до сих пор не добрались до третьего периода.
{206} А между тем репертуар держится на двух пьесах — «Грозном» и «Ване»; «Эдда Габлер», возобновленная, ничего не дала, и надо торопиться. В то же время большая часть труппы гуляет и тоскует без дела, и пьеса Гославского ждет моей корректуры, без которой ее нельзя ставить. И надо думать о будущем, о другом театре[433]. И надо следить за течением, буднями театра. И пр., и пр.
Иногда находит апатия, думаешь: «За каким чертом я пошел на эту галеру?» Хочется вдруг бросить все, уехать… хоть в Крым. Тянет писать, а не возиться со всякими мелочами театральной жизни. Тогда начинаешь придираться к Алексееву, ловить все несходства наших вкусов и приемов…
И устаешь одновременно от всего[434].
Что ты делаешь?
Говорят, ты пишешь пьесу… для Малого театра. Не верю, что для Малого театра[435]. Мы пока стоим на трех китах: Толстой[436], Чехов и Гауптман. Отними одного, и нам будет тяжко.
Воображаю, как тебе иногда тоскливо в Ялте, и всем сердцем болею за тебя.
Пиши же. Крепко обнимаю тебя.
Вл. Немирович-Данченко
85. А. П. Чехову[437]
28 ноября 1899 г. Москва
Воскресенье. Утро
Сейчас получил твое письмо, милый Антон Павлович[438]. В нем три места, волнующие меня. Первое — что тебе вовсе не пишут со всех концов. И, значит, ты имеешь о своей пьесе несколько рецензий, письма Марии Павловны, возражения на нечитанные тобою рецензии со стороны Вишневского, мое короткое письмо и, кажется, длинное письмо Ольги Леонардовны, вероятно, мало объективное[439]. Я думал иначе. Во всяком случае, мне кажется, самое ценное — письма Марии Павловны.
Не знаю, какие рецензии ты читал. Читал ли в «Театре и искусстве»? Хорошая статья Эфроса[440]. Читал ли фельетон {207} Игнатова в «Русских ведомостях»: «Семья Обломовых»[441], к которой он причисляет Войницкого, Астрова и Тригорина. Эту параллель с Обломовым уже проводил весною Шенберг (Санин). Я же как-то не чувствую ее. Она мне кажется однобокою. Читал ли фельетон Флерова в «Московских ведомостях.!», старательный и вдумчивый, не без умных мыслей,
Любопытно по невероятному упрямству отношение к «Дяде Ване» профессоров московского отделения Театрально-литературного комитета. Стороженко писал мне в приписке к одному деловому письмецу: «Говорят, у Вас “Дядя Ваня” имеет большой успех. Если это правда, то Вы сделали чудо»[446]. Но так как чудесам профессора не верят, то они говорили в одном кружке так: «Если “Дядя Ваня” имеет успех, то это жульнический театр».
Никак не могу уловить смысла этого эпитета. Вероятно, у Стороженко предположение, что публика наша проводится сначала в какие-то кулуары, где ее отпаивают гашишем и одуряют морфием.
Ив. Иванов, относившийся к нашему театру с особенной экспансивностью и заявивший Кугелю на его просьбу писать в «Театр и искусство», что писать стоит только о нашем театре[447], вдруг запел о яркости и красоте действительности, о сильных и героических жизненных образах и бессилии того художественного творчества, которое считает действительность серою и тоскливою. Он еще не называет тебя и твои пьесы, но чувствуется, что упрямое отношение к «Дяде Ване» диктует ему даже новое миросозерцание. Вот человек, который может мыслить совершенно неожиданными настроениями, зависящими от страстности данной минуты. Наконец, Веселовский… Веселовская перевела хорошую пьесу с английского[448]. Предлагала ее Малому театру, там ее продержали больше года и вернули. Она отдала мне. Я собирался ставить, но встретились непреодолимые трудности, и я отказался. Тогда {208} она написала мне, после 10-летнего знакомства, «Милостивый государь» и «поведение непростительное». И нет сомнения, что мое поведение с драмой Пинеро «Миссис Эббсмит» непростительно только потому, что «Дядя Ваня» имеет большой успех.
Я уже, кажется, писал тебе, что когда Серебряков говорит в последнем акте: «Надо, господа, дело делать», зала заметно ухмыляется, что служит к чести нашей залы. Этого тебе Серебряковы никогда не простят. И счастье, что ты, как истинный поэт, свободен и творишь без страха провиниться перед дутыми популярностями… Счастье твое еще в том, что ты не вращаешься постоянно среди всяких «представителей», способных, конечно, задушить всякое свободное проявление благородной мысли.
В предпоследний раз (10-й), в среду, в театре (переполненном) были великий князь с великой княгиней и Победоносцев. Вчера я с Алексеевым ездили к великому князю благодарить за посещение. Они говорят, что в течение двух дней, за обедом, ужином, чаем у них во дворце только и говорили, что о «Дяде Ване», что эта странная для них действительность произвела на них такое впечатление, что они ни о чем больше не могли думать. Один из адъютантов говорил мне: «Что это за пьеса “Дядя Ваня”? Великий князь и великая княгиня ни о чем другом не говорят».
Итак, «жульнический» театр (черт знает, как глупо) всколыхнул даже таких господ, которые и сверчка-то отродясь живого не слыхали.
А Победоносцев говорил (по словам великого князя), что он уже много лет не бывал в драматическом театре и ехал неохотно, но тут до того был охвачен и подавлен, что ставит вопрос: что оставляют актеры для семьи, если они так отдают себя сцене?!
Всякий делает свои выводы…
А ведь мы ничего необычайного не делали. Только старались приблизиться к творчеству писателя, которого играли.