Шрифт:
Часть первая
Глава первая
На заводе «Казмаш» в Заречной слободе ждали нового директора. Собственно, он должен был приехать в Казань ещё несколько дней назад, но почему-то задержался. Но известно: людская молва, что морская волна – всегда впереди человека поспевает. О Хасане Муртазине передавали такие подробности, что иные из
Говорили о Муртазине и другое. Будто он незаурядный, немалого опыта хозяйственник, человек с размахом, ясная голова и по характеру кремень, а на «Казмаш» его назначили якобы в связи с новым важным заказом, который завод получил после Сентябрьского пленума.
В большом заводском коллективе нашлись, конечно, и такие люди, которых приезд нового директора особенно не интересовал. Они уже свыклись с частой переменой директоров и относились к этому с полным равнодушием. «Поживём – увидим», – говорили они.
Шофёр директорской машины Василий Степанович Петушков, успевший привязаться к прежнему директору, грустил: у него были свои соображения по поводу назначения Муртазина. «Как знать, понравишься новому, нет ли… Говорят, иные директора, переходя на новое место, перетягивают за собой и своих шофёров».
Ждали Муртазина не только на заводе. Две рабочие семьи в Заречной слободе также ждали его, но совсем по-другому: с радостным нетерпением, как родного, близкого человека, по которому успели порядком стосковаться, ждали без всяких кривотолков насчёт его прошлого. Им, само собой разумеется, лестно было, что Муртазин будет директором того завода, где они работают, где работали их отцы, деды и прадеды. Но прежде всего им дорог был Муртазин сам по себе.
А между тем колесо времени крутилось. Наступила осень. Над Казанью лили беспрерывные дожди. Иногда по ночам в густо-сером, с розовым отблеском от многочисленных огней в небе метались мечи молний, грохотал гром. Вот и сегодня вспыхнувшая в вышине молния осветила белые стены Кремля на холме, его башни, каменные здания. Вот она побежала зигзагами и скакнула к вокзалу, затем заметалась за Новотатарской слободой, над строительством Нового порта. На какую-то долю секунды из мрака возникла ажурная стрела парового копра и часть высокой эстакады. Но в следующее мгновение молния сверкнула уже над центром города. Там, высоко-высоко над домами, будто опрокинули ковш с расплавленным чугуном, и из чёрного небосвода потекла вниз отвесная огненная река. А древний город как бы застыл, поражённый её силой и красотой. Так же внезапно, как возникла, молния погасла, всё вокруг погрузилось в беспросветный мрак. И тотчас же, совсем рядом, словно взрыв крупнокалиберного снаряда, раздался оглушительный грохот.
В том году это была последняя молния в здешних местах. К утру дождь перестал. Закрывая солнце, по бледно-свинцовому казанскому небу бесконечными караванами плыли, клубясь, плотные, разбухшие, точно смоченная вата, облака. Казалось, им не хочется уходить и они оглядываются, где бы незаметно пристать, задержаться. Но сильный ветер, точно сердитый табунщик, гнал их всё дальше и дальше за Волгу… И тучные облака, лениво переваливаясь, меняли не только свои очертания, но и цвет. Становились легче, светлее, вытягивались полосами. Солнце освещало их то сбоку, то снизу, то изнутри. И тогда казалось, что у одних края оторочены золотой парчой, под другими скрыты сказочные дворцы из самоцветов, третьи походили на диковинные заморские горы.
А на земле, под этими медленно плывущими облаками, недвижно дымились бесконечные заводские трубы Заречной слободы – одной из окраин Казани, пылали жаром окна верхних этажей высоких белых зданий, а далеко за ними синеватой волнистой линией вырисовывался в тумане правый берег Волги. Изредка выплывали из-за поворота белоснежные пароходы и, если было тихо, даже слышались их басовитые гудки.
Прошло два-три дня, и серые осенние дни неожиданно сменило бабье лето, расцветив всё вокруг своими поздними яркими красками. В этом году оно долго заставило себя ждать, что богатая, капризная сватья. Зато, придя, так ласково улыбнулось, что сразу забыты были, испарились, точно дождевая вода под солнцем, все обиды и сетования на погоду. Как бы стремясь наверстать упущенное, дни выдавались всё тише и прозрачнее, в воздухе всё больше теплело. Теперь уже небо было чисто, как тщательно промытая тарелка. Ни единой тучки на нём, и даже курчавившиеся, нежнейшей белизны облачка, напоминающие первый пушистый снежок, показывались лишь к вечеру, да и те пугливо жались к горизонту.
Круглый день, торжествуя на весь мир, сверкало золотое солнце. Улицы подсохли. Над многочисленными, заросшими осокой болотами вокруг Казани, над её изумрудными лугами, большими озёрами и маленькими озерками, над поймой Казанки, над просторами Волги, в Лебяжьих лесах по утрам и вечерам стлались белёсые туманы – вестники хорошей погоды. В полуденные часы над склонами Услонских гор струилось марево, походившее на спадающую с неба кисею, и, словно на невидимых крыльях этого марева, из безбрежных полей, из далёких уральских степей летели на слободку серебристые нити паутины. А вчера и сегодня природа и вовсе точно ошалела, сбили её весёлые деньки с панталыку – зацвели по второму разу яблони в Заречной слободе. Правда, цвет был не густой и не пышный, не то что весной. И люди не любовались их красотой, а были как-то даже обеспокоены: чахлый вид безвременно распустившихся цветов, как вид поражённых неизлечимой болезнью людей, навевал неясную тоску и печаль. Казалось, в предчувствии скорой гибели они и сами оплакивали свою короткую бесплодную жизнь. И всё же яблони цвели.
Старый токарь Матвей Яковлевич Погорельцев, выйдя с завода и задержавшись у решётчатых железных ворот, над которыми крупными бронзовыми буквами значилось «Казмаш», несколько минут любовался красой бабьего лета. На душе у него было светло и радостно. Может быть, оттого и этот тихий, медленно угасающий вечер, и заводская, полная в этот час движения улица с растекающимся по ней человеческим потоком, хлынувшим из дверей проходной, и один из корпусов завода, по фасаду растянувшийся на целый квартал, и выстроившиеся вдоль тротуара липы с ещё не облетевшими тёмно-зелёными листьями, и даже взметнувшиеся в небо чёрные от копоти заводские трубы, розоватые под лучами закатного солнца, – весь этот знакомый пейзаж показался ему как-то по-новому милым и родным.
Перед самым концом смены к станку Матвея Яковлевича подошёл его старый друг Сулейман Уразметов – «Сулейман – два сердца, две головы», как повелась за ним слава смолоду.
– Слышал? – весело подмигнул он. – Зятёк-то, ясное солнышко, пожаловал наконец! И понимаешь, с вокзала прямо в обком. Как тебе это, га?..
В голосе Сулеймана сквозь безграничную гордость и весёлое оживление проскользнул едва уловимый оттенок обиды, который мог подметить разве только чуткий слух его давнишнего приятеля.
– Значит, дело есть неотложное, – сказал Матвей Яковлевич.
– Га, дело, говоришь?.. – вскипел неугомонный Сулейман, но тут же сдержал себя и переменил тон на шутливый: – Ну, как там у тебя, а? Старуха ещё не сбилась с ног? – И, смеясь, корявыми пальцами потрогал шею под массивным подбородком: – Першит проклятое.
– Горлышко-то? Ничего, промочим скоро. У тебя поначалу… – в тон ему, тоже со смехом, подхватил Матвей Яковлевич. – Хасан-то Шакирович тебе, небось, зятем приходится, а не мне… Запасся, поди?