Избранные произведения
Шрифт:
Разговор в кружке г-жи Альберти, естественно, коснулся этого предмета, несмотря на явное смущение Лотарио, скромность которого не терпела ни малейших похвал; и так как разговор этот, — принимая во внимание учтивость венецианцев, — казалось, никогда не исчерпает себя, Антония, обеспокоенная недовольством, отражавшимся на лице того, о ком шла речь, поспешила обратить общее внимание на менее благоприятную для него сторону происшествия и тем избавить Лотарио от назойливых восторгов.
— А что, — сказала она, улыбаясь, — если синьор Лотарио находится в заблуждении относительно предмета своего благородного великодушия? Если его дурное мнение о сбирах на этот раз оказалось несправедливым? Если он не только имел несчастье помешать действию закона и оказать ему сопротивление, что всегда достойно порицания, но и избавил от заслуженной кары одного из тех преступников, которых не станут защищать ни в одной среде, и вернул охваченному страхом обществу одно из чудовищ, каждый день жизни которых отмечен злодейством; что, если он освободил одного
— Жана Сбогара! — прервал ее Лотарио с тревогой и удивлением в голосе. — Но кто же может подумать, — продолжал он, — что Жан Сбогар или кто-нибудь из его людей осмелится явиться прямо в Венецию без какой-либо особой цели, без особой корысти; ведь не могут же эти разбойники открыто заниматься грабежами и убийствами в большом городе. Нет, это выдумка сбиров, притом очень грубая.
— И нелепая! — воскликнула г-жа Альберти. — Можно еще понять, когда какой-нибудь высокорожденный изгнанник, вождь благородной партии, проникает в город, где ему вынесли приговор, где его осудили на казнь, где его ждет эшафот. Даже если он предпримет эту попытку не ради своего дела, — сколько других возвышенных чувств могут побудить его к этому! Но какое же чувство, какая страсть могут толкнуть на столь дерзкое предприятие жалкого главаря воровской шайки, сердце которого способно трепетать только надеждой на грабеж? Уж конечно, не любовь! Независимо от того, удастся или не удастся его попытка, он может быть уверен, что внушает одно лишь презрение; какая женщина обратит на него взор, кроме тех, ради которых стыдно вообще что-либо совершить? Найдется ли кто-нибудь способный понять возлюбленную Жана Сбогара?
— Да, это было бы странно, — произнес Лотарио.
— Впрочем, — продолжала г-жа Альберти, — кто знает, существует ли вообще этот человек? Не служит ли его имя символом шайки, не менее презренной, чем остальные, но достаточно ловкой, чтобы искупать свою низость блеском громкого имени?
— Насчет этого, сударыня, — сказал человек почтенного возраста, внимательно слушавший г-жу Альберти и несколько раз порывавшийся возразить ей, — насчет этого ваши сомнения необоснованны. Жан Сбогар в самом деле существует; и он немного знаком мне.
Кружок гостей тотчас же сомкнулся теснее вокруг говорившего; Лотарио остался в стороне и продолжал, как обычно, уделять разговору ровно столько внимания, сколько того требует учтивость, когда предмет беседы в равной мере безразличен для всех.
— Я родом из Далмации, — продолжал иностранец, — и родился в Спалатро.
— В Спалатро? — повторил Лотарио и подошел ближе. — Мне хорошо знакомы эти места.
— Вот как раз в окрестностях этого города и увидел свет Жан Сбогар, — продолжал старик, — если, конечно, верить дошедшим до меня свидетельствам, ибо имя, которое он носит, не принадлежит ему. Он принял его, когда покинул свою семью, одну из самых знатных и славных семей нашего края, ведущей свой род по прямой линии от одного из албанских князей. Не могу сказать, что именно толкнуло его на этот шаг, но еще почти ребенком он перешел на службу к туркам, а потом присоединился к восставшим сербам, [53] где быстро приобрел громкую военную славу. Но обстоятельства обернулись неблагоприятно для тех, к кому он примкнул, и, чтобы не подвергнуться изгнанию, ему пришлось бежать. Говорят, он вернулся в Далмацию и там узнал, что его лишили наследства. Привыкнув к жизни, полной опасностей, и терзаемый, как видно, мрачными, неукротимыми страстями, он ухватился за первую же возможность, чтобы стать вечным мятежником. Окажись он в тех счастливых обстоятельствах, при которых деятельный ум и талант могут помочь достичь всего, он, возможно, заслужил бы достойную его славу. Но вместо опасностей, ведущих к славе, он выбрал себе иные, те, что ведут лишь к позору и эшафоту. Это человек, достойный всяческого сожаления.
53
Речь идет о восстании сербов против турок, начавшемся в 1804 году под руководством Кара-Георгия.
— Вы видели его? Вы видели Жана Сбогара? — спросила Антония.
— Я часто обнимал его, когда он был ребенком, — ответил старик. — У него была тогда нежная, любящая душа и благородное, прекрасное лицо.
— Он был красив? — воскликнула г-жа Альберти.
— Почему бы нет? — тихо сказал Лотарио. — Ведь прекрасное лицо — отражение прекрасной души; а сколько прекрасных душ были изуродованы, озлоблены, а иногда и развращены несчастьями! Сколько детей, бывших гордостью своих матерей, стали потом позором или ужасом человечества. Сатана до своего падения был прекраснейшим из ангелов. Но, — продолжал он громче, — встречались ли вы с ним, когда он стал старше?
— Я знал его до десяти или двенадцати лет, — сказал старый далмат, — уже и к этому времени он стал задумываться и искал уединения. Я не раз думал с тех пор, что узнал бы его, доведись мне встретить его снова…
— Не дай же вам бог, — ответил Лотарио, — узнать его на скамье убийц! Эта минута была бы одинаково страшной и для вас и для него… для него, ибо она пробудила бы в нем воспоминания о юности, надежд которой он не оправдал, а это, быть может, для него сейчас злейшая из мук.
— Право, Лотарио, — сказала Антония, —
Лотарио ласково улыбнулся Антонии; затем, обернувшись к остальным и обращаясь главным образом к старому далмату, сказал, качая головой:
— Как тяжко преступнику жить на свете, если он ненавистен душам, подобным этой, и у него нет даже предлога, чтобы оправдаться или смягчить жестокость их приговора! Они видят в нем только чудовище, по безжалостной прихоти судьбы поставленное вне природы и лишенное всякого человеческого подобия. Он заброшен в ряды живых существ лишь для того, чтобы вызвать у них ужас — и погибнуть. У этого несчастного не было родных. Он не знал друзей. Сердце его никогда не билось от глубокой скорби при виде несчастного, подобного ему. Сон безучастно смежал его веки, когда рядом с ним томилась без сна нищета, проливая горькие слезы. Боже великий! Как омрачило бы подобное предположение мои уже и без того достаточно печальные представления о порядках и законах человеческого общества! О, я предпочитаю верить в заблуждение обманутого рассудка, в горечь оскорбленного сердца, в возмущение благородной, но непримиримой гордости, восставшей против всего, что приводило ее в ярость, и пролагающей себе кровавый путь среди людей, чтобы таким образом дать знать о себе и оставить по себе какое-то воспоминание.
— Я думала об этом, — взволнованно сказала Антония, подойдя к Лотарио и положив руку ему на плечо.
— Мысли Антонии, — продолжал он, — всегда подсказаны ей небом. Что же до меня, то я хорошо понял и не раз ощущал, какой горечью может наполниться сильная душа при виде общественного зла; я понимаю, какой опустошительной может быть страсть — даже страсть к добру — для пылкого, неосторожного сердца. Есть люди, которые беспокойны из расчета, неистовы ради выгоды; их лицемерная восторженность никогда не обманет мой ум и не вызовет у меня сострадания. Но, когда я вижу, что в основе отважного, сумасбродного или жестокого поступка лежит прямодушие, я готов прийти на помощь человеку, совершившему его, хотя бы он и был уже осужден правосудием.
Антония с некоторым испугом отдернула свою руку. Однако Лотарио снова удержал ее.
— Человек прошел через два совершенно различных состояния, но во втором из них сохранил некоторые воспоминания о первом; и каждый раз, когда какое-нибудь сильное политическое потрясение заставляет общество клониться к естественному состоянию человека, он страстно устремляется к нему, ибо таково уж свойство человеческой природы — с непреодолимой силой влечет она к возможно более полному наслаждению свободой. Это стремление может привести к ужасным последствиям; оно почти всегда неразумно в своих расчетах; но оно свойственно человеку и по существу своему — благородно и трогательно. Но совсем не то в обветшавшем обществе, в котором живем мы, где власть, которую ненадолго разделяют между собой одинаково непрочные силы, опирающиеся уже только на свое старшинство или еще только на свою дерзость, рискует в любую минуту попасть из рук отважных в руки дворянства и достаться в удел последним негодяям.
Ужель в то время, как народ дошел до этого последнего предела, как, отторгнутый непреодолимой силой от древних обычаев и древних законов, неуверенный в завтрашнем дне, он трусливо пытается забыть свои предсмертные муки в объятиях лицемерных фигляров, льстящих ему, чтобы получить в наследство его последние лохмотья; ужель в этом обществе, стоящем на краю гибели и опирающемся почти единственно на корысть негодяев да на несколько недолговечных правил морали, которые вот-вот перестанут существовать, — ужели сильный человек, видящий в себе и в своем влиянии на других единственную гарантию прав всего человечества, не может… Ужели ему запрещено отдать все свои силы на борьбу с разрушением, с надвигающейся смертью? Я знаю, такой человек никогда не поднимет знамя во имя обыкновенного общества. Обыкновенное общество отвергло бы его, ибо он говорит на языке, который такому обществу непонятен, которому ему запрещено внимать; чтобы служить этому обществу, он должен отделиться от него, и война, которую он объявляет, — это первый залог той будущей независимости, которую получит от него общество в тот день, когда рука, поддерживающая государство, будет полностью отстранена. Тогда эти разбойники, ныне презираемые, предмет отвращения и ужаса народов, станут их судьями, а эшафоты, на которых они Умирали, станут алтарями. Это отнюдь не парадокс, — продолжал Лотарио, — это вывод, сделанный на основании истории народов и опирающийся на примеры многих столетий. Как в этом духе обновления, проявляющемся в момент умирания цивилизации и уничтожающем ее, чтобы обновить, не увидеть естественного следствия из всего существующего порядка вещей? Ибо обновление народов совершается только таким путем — так по крайней мере говорит нам опыт. Вы верите в провидение — и смеете осуждать пути его! Когда вулкан очищает землю, заливая ваши поля дымящейся лавой, вы говорите — то воля божья; но вы не допускаете мысли, что бог возложил некую особую миссию на этих кровавых и страшных людей, что подтачивают и ломают опоры, на которых зиждется общество, чтобы затем построить его заново. Вспомните, кто были основатели каждого нового общества, и вы увидите, что все это — разбойники, подобные тем, кого вы осуждаете!