Избранные рассказы
Шрифт:
— Она готова была устоять, — говорил Бальтасар, — я ведь помнил ее маленькой, для меня она — словно родная дочь, вот и приходила ко мне три раза.
— Бальтасар, что делать? Хулиан велел передать: он знает — меня принудили, — молила она.
— Вот и хорошо, Леонела.
— Но что же мне теперь делать? Они строят дорогу прямо перед моим домом. Они работают день и ночь. Вчера вечером Хулиан пел вместе с другими. Он и поет-то, чтобы я слышала.
— Как я могу знать, что тебе делать, Леонела, если они разбили твою жизнь?
Дорогу рабочие должны были закончить до начала сафры. Другие ремонтники, как все, кто не знает любви, подтрунивали над несчастьем Хулиана, видя, что он, прежде чем ударить ломом по земле, каждый раз подымает голову и впивается взглядом в дом. Из-за этих шуточек и пошли потом
— Ой, Хулиан!
Не выпуская из рук ружья, старик из Лос-Паралес выбежал на дорогу. Ему удалось скрыться — никто из ремонтных рабочих не отважился его остановить. Тем временем Хулиан, обезумев от горя, понес Леонелу к заводу, до которого было ближе, чем до селения.
Все, что было потом, многие из нашего селения хорошо помнят. И как на другое утро несчастную привезли на машине сахарного завода, и как собралась толпа любопытных, и как старик Бальтасар кричал, чтобы на нее не смотрели, а я увидел Леонелу уже мертвой, с полузакрытыми глазами и — да простит мне бог! — с губами, все еще сложенными для поцелуя!
1956.
Эстела
(Перевод В. Крыловой)
Не знаю, быть может, смерть и не кажется тяжелой утратой, если смотреть на людей как на бредущую вдали длинную цепочку безликих существ. С каждым оборотом земли гибнут миллионы жизней и столько же возникает новых. В этом чудовищном состязании природы со временем нет победителей и нет побежденных. Люди рождаются и умирают, и независимо от этого греет солнце и луна освещает темноту ночи. Одной жизнью больше или меньше — казалось бы, какое это имеет значение? Но в том-то и дело, что жизнь ближнего — в некоторой мере и наша собственная жизнь, потому что все мы — муравьи из одного муравейника, одинаково измученные непосильным трудом.
Я говорю о ней, прожившей на свете всего девятнадцать лет. Я вспоминаю, как познакомился с ней, когда она поднималась по Лома-де-Камачо на табачную плантацию. Она шла, потряхивая золотистыми косами, а мне и сейчас страшно подумать, что стало с этими косами, убранными полевыми цветами.
Ну, бог с ней, ее уже нет в живых, и можно о ней забыть. Собственно, я и забыл, но когда видишь, как здесь, в городе, взрослеют и превращаются в женщин другие девушки, невольно приходит на память Эстела, которая ясными вечерами в еще теплом после утюжки платьице любила посидеть на пороге дома, разглядывая прохожих или с улыбкой наблюдая за возней птиц в листве заброшенного парка. Посмотришь на такую девушку — и спешишь отвести взгляд из опасения, что потом станешь следить за каждым ее движением, приглядываться к выражению лица, ловить улыбку, которая, вопреки сказанному о времени и смерти, глубоко западает тебе в сердце.
Я очень хорошо помню, как все это было. Эстела с семьей жила бок о бок с нами, наши дома разделяла лишь негустая полоса зелени. Достаточно было миновать несколько манговых деревьев, раздвинуть низкие ветви анонов — и взгляд упирался в небольшой, об одно окно, домик, откуда по утрам доносилась нежная, грустная песня, затихавшая лишь после того, как груда выстиранного белья уже была развешена на веревке.
Они приехали из деревни поздно вечером, так что никто их и не видел. К нам в дом долетали какие-то приглушенные звуки, тихая возня, топот, но человеческих голосов не было слышно, и только наутро мы увидели, что у нас новые соседи. Последней вышла из дома мать семейства. На ней было дешевое траурное платье, а глаза казались намного старше ее самой. Таким женщинам судьбою предназначено всю жизнь молчать и везти тяжкий воз семейных забот. Старшая дочь, худая и невзрачная, видимо, пошла той же, что и мать, дорогой молчаливой покорности. И совсем другой была Эстела: кожа словно отбеленное полотно,
Каждый день мы видели идущую мимо окон Эстелу, и каждый день у нас за столом кто-нибудь рассказывал подробности из жизни наших новых соседей. От моей сестры Сенайды мы узнали, что не так давно у Эстелы умер отец, из-за чего семейство и переселилось сюда. Внезапно потеряв кормильца, мать с дочерьми уже не могла обрабатывать арендованную у хозяина землю, и, захоронив на окраине безвестной деревушки дорогие их сердцу останки, они направились в город, в надежде найти посильную работу. Денег, вырученных от продажи двуколки, двух упряжек волов и курятника, едва хватило на переезд, взнос за жилье и на питание в первые дни.
Но теперь в доме появился твердый заработок. Эстела работала на плантации, и старшая сестра одна распевала фальшивым голоском, согнувшись над корытом или развешивая белье на веревках. Они хотели от жизни немногого: иметь крышу над головой, кусок хлеба, самую необходимую одежду и возможность посидеть тихим жарким вечером втроем на пороге собственного дома, — вот и все.
О большем они и не помышляли, ведь их прежняя жизнь в заброшенной деревушке была не слаще. А здесь, пожалуй, даже было побольше света: в парке уцелел один электрический фонарь, и его слабый свет доходил до самого их домика.
Скромные желания понемногу сбывались. Старшая сестра нашла клиентов посолиднее, и часто на веревке можно было видеть висящую рядышком, в полном согласии, одежду тех, кто состоял между собой в постоянной вражде; гимнастерку сержанта полиции и брюки судьи Эльпидио, сорочки лавочника дона Факундо и спецовку водителя маршрутного автобуса Эрнесто. Мой брат Даго как-то заметил, что, если бы эти люди вели себя так же, как их одежда на веревке, в городе было бы больше порядка.
Со временем мать Эстелы приобрела термос и каждое утро, вручив термос с горячим кофе босоногому мальчишке-разносчику, отправляла его продавать кофе шоферам на автобусной стоянке, а вечером принимала выручку. Дело шло неплохо, совсем так, как им хотелось, однако по-прежнему особым вниманием в доме пользовалась Эстела — ее твердый заработок, ее пожелтевшие от табачных листьев пальцы, ее непомерно тонкие ноги, о которых я вам еще ничего не сказал. Ноги Эстелы уж очень не соответствовали ее телу, и мы с первого дня это заметили, хотя и молчали до той поры, пока однажды в разговоре об Эстеле жених моей сестры не обмолвился, что находит ее красивой. Сестрица не преминула напомнить о ногах, и на другой день, за столом, мать объяснила, почему у этой юной стройной девушки с толстыми золотистыми косами такие странные ноги. В детстве Эстела долго болела малярией, и лечили ее, как водится в деревнях, домашними снадобьями и отварами, а главное, совсем от другой болезни. Но гораздо более важной нам показалась другая новость, о которой мы узнали также из уст матери: у Эстелы остался в деревне жених, он обещает скоро приехать, и она шлет ему весточки, даже послала в подарок галстук. Я сам видел этот галстук — красный с лиловыми разводами, упакованный в коробочку.
Сила молодости упорно боролась с застарелым недугом и непосильной работой до той поры, пока усталость не сломила ее. В тот вечер Эстела сидела, как обычно, у дверей дома, слушая птичий щебет, и вдруг у нее потемнело в глазах. Привели врача из городской больницы, и врач прописал уйму дорогих лекарств, но и половины их было достаточно, чтобы узнать, чем больна Эстела.
Эстела вернулась на плантацию, и всякий раз, когда она, опуская глаза в знак приветствия, медленно проходила мимо нашего дома, я обращал внимание на ее косы с двумя вплетенными в них тряпочками и на тяжелый, усталый шаг.