Избранные труды. Теория и история культуры
Шрифт:
Живая плоть культуры и общественного бытия проявляется, однако, не в этих общих закономерностях, а в тех обусловленных своим временем и потому неповторимых взаимодействиях «личности» и «индивида», которые характерны для каждой конкретной историко-культурной эпохи. Попытаемся проследить, например, как нарастающая кристаллизация «индивидуальности» у древних римлян вступает в конфликт с их «личностью», никогда, однако, не переступая пределов последней, — базой оценки и (самооценки) человека здесь остаются его общественные проявления. Материалом нам послужат созданные древними римлянами литературные памятники того жанра, где жизнь человека и параметры, в которых она воспринимается и оценивается, выступают яснее всего, — жанр жизнеописания или биографии, понимаемой в данном случае в самом широком смысле слова. Жанр этот усиленно развивался в римской литературе и прошел в ходе своего развития ряд этапов. Мысль о том, что история и успехи Рима — не просто выражение роевой силы общины, а результат деятельности
275
сказывать, дабы прославить ту же общину, складывается в III в. до н. э. К этой эпохе относятся первые известные нам документы, отражающие подобное представление, — эпитафии, хвалебные песнопения (Cic, Tusc. IV, 3), похоронные плачи 1, надгробные речи. Вряд ли дело обстоит так, что более ранние произведения биографического характера существовали, но не сохранились: представление о том, что в истории города, кроме общины, есть еще и человек, зарождается, складывается и крепнет именно в документах конца III и начала II в. до н. э., т. е. фактически со времен Второй Пунической войны 2.
Наиболее ясно видно, как формируется это представление, на примере эпитафий патрицианского рода Сципионов. Две самые ранние из них — Луция Корнелия Сципиона, консула 259 г. до н. э., цензора 258 г., и его отца Луция Сципиона Бородатого, консула 296 г., цензора 290 г., еще целиком строятся по единой, как видно, канонической схеме: имя, род, общая оценка, почетные должности, деяния. Ни для неповторимых особенностей покойного, ни для чувств, ни для чего личного здесь еще места нет. В двух следующих надписях— Публия Корнелия, сына Сципиона Африканского Старшего, и Гнея Сципиона, — относящихся, скорее всего, к 60-м годам II в. до н. э., тип характеристики несколько меняется. Речь уже идет, например, не о подвигах, совершенных во имя отечества, и не о талантах, проявленных на службе ему, а о подвигах, которые человек мог бысовершить, о талантах, которые он мог быпроявить, если бы смерть не настигла его так рано. Такие эпитафии говорят уже о человеке, а не только о его деяниях.
Следы подобной эволюции можно подметить и в похвальных надгробных речах той же эпохи. В традиционную их схему входило восхваление заслуг и подвигов покойного, а затем — заслуг и подвигов его предков (Polyb., VI, 53, 2; 54, 1). Под заслугами и подвигами понимались только деяния, совершенные на службе государству, почему рассказ о них, видимо, практически совпадал с последовательным перечислением почетных должностей. Именно так, например, выглядела похвальная речь на похоронах дважды консула Луция Цецилия Метелла, произнесенная его сыном Квин-том в 221 г. до н. э., если судить о ней по изложению у Плиния Старшего (Plin., N. h. VII, 43, 139). В ходе Второй Пунической войны, однако, положение, по-видимому, менялось — в речах, как и в эпитафиях, появлялись моменты индивидуализации. Сын пятикратного консула Клавдия Марцелла, погибшего в 211 г., счел возможным не просто перечислить в своей речи должности и подвиги отца, но и подробно описать реальные обстоятельства его гибели.
276
Этот этап развития римской биографической литературы характеризуется тем, что личность уже признается существенным элементом истории, но еще такая личность, которая выражает себя и свою ценность — в начале периода исключительно, в конце преимущественно — в деяниях на пользу государства и которая практически в глазах народа и в собственных глазах исчерпывается ими. Когда Катон, рассказывая в своем историческом сочинении «Начала» историю Второй Пунической и последующих войн, «не называл полководцев, а излагал ход дела без имен» (Corn. Nep., Cato, III, 3), это выражало еще вполне живые нормы мышления. Его современник Сципион Африканский Старший был человеком прямо противоположного склада, но ощущение неправомерности усложненной, слишком яркой личности было присуще и ему. Этот своеобразный, гениально одаренный человек явно испытывал неудобство за свою столь непривычную индивидуальность и то бравировал ею, то ее стыдился. Он искал оправдания своим поступкам, которые были непонятны современникам, в том, что он лишь выполняет открывшуюся ему волю богов (Liv., XXVI, 19). Он никогда ничего не писал (Cic, De off. HI, 4), чтобы не претендовать на увековечение своих взглядов и мыслей. Он ушел от дел и из жизни полным сил пятидесятилетним человеком не потому, что стал жертвой клеветнических обвинений (это было ему не впервой, и он сумел от них отбиться), а потому, что понял свою неспособность раствориться в массе граждан, отождествиться с ее сегодняшними интересами. Нормой же для времени и для него оставалось именно такое отношение тождества.
Следующий этап в развитии представлений о роли человека в истории и жизни города относится к последним десятилетиям Республики. Всеобщий кризис, охвативший в эти годы Римское государство, выражался, помимо всего прочего, в том, что римское гражданство распространилось на тысячи людей, по своему происхождению, связям, традициям общественного поведения не имевшим ничего общего с прежней тесной гражданской общиной. Моральные и социально-психологические нормы последней, и в частности положение об абсолютном примате интересов respublica над интересами личности, о том, что гражданские проблемы исчерпывают духовный мир и круг интересов гражданина, распадались, утрачивали свой былой смысл, превращались в старомодную риторическую абстракцию. Яркая, резко очерченная личность, не смиряющаяся перед традицией и общим мнением, действующая Насвой страх и риск, становится знамением времени. Галерея таких образов бесконечна — Тиберий Гракх, его брат Гай, Ливии
277
Друз, Гай Марий, Сулла и Цинна, Серторий, Катилина, Помпеи, Клодий и Анний Милон, венчающий этот ряд Юлий Цезарь. А скольких мы не знаем… А сколько людей остались в тени, во втором ряду — Марк Октавий, Гай Антоний, Красе, Корнелий Дола-белла, Гай Курион… Процесс этот не мог не отразиться на самосознании времени. Появляются люди, верящие в свое предназначение, иррациональную обреченность успеху, не зависящую от предусмотрительности, реальных обстоятельств, логики. Таким был Сулла, таким стал к концу жизни Цезарь, есть эти черты в облике молодого Октавиана. «После долгих раздумий, — писал в эти годы Саллюстий, — мне стало ясно, что все было достигнуто редкой доблестью немногих граждан» (Sail., Cat. 53, 3).
В этих условиях иными становятся литературные документы, призванные рассказать о жизненном пути человека. Характерные изменения претерпевает римская эпитафия. С одной стороны, у представителей нобилитета она остается (хотя в более развитом и полном виде) формой посмертной оценки государственной деятельности: смысл прожитой жизни — в магистратурах, которые занимал покойный, в его продвижении по дороге почестей, т. е. в его службе Республике; характеристика личных особенностей и свойств встречается здесь по-прежнему редко. С другой стороны, усложнение внутреннего мира и усиление роли личности в общественной жизни приводят к тому, что в исторических трудах появляются целостные характеристики, в которых анализ государственной деятельности приводится в связь с биографией человека, с его неповторимыми особенностями. Приурочение подобных «литературных портретов» к сообщению о смерти заставляет видеть в них результат своеобразного развития той же эпитафии. «Всякий раз, когда историки рассказывают о смерти кого-либо из великих мужей, они подводят итог всей его жизни и как бы излагают хвалебную речь на его похоронах. Фукидид делал это лишь от случая к случаю, Саллюстий - по отношению к очень немногим, зато добрейший Тит Ливии заключал так рассказы о всех выдающихся людях, а последующие историки стали пользоваться этим приемом уж без всякого удержу» (Sen., Sims. 6, 21). Показательно, что сообщение это очень неточно: в 35 дошедших до нас книгах Ливия встречается всего пять таких литературных эпитафий 3. Старший Сенека не передавал здесь точно подсчитанные конкретные данные. Он выражал жившее в нем ощущение того, что между Саллю-стием и Ливием историописание изменилось, изменилась роль, отводившаяся личности, и об отдельных выдающихся людях стали говорить чаще и полнее, чем раньше.
278
Ощущение его не обманывало. В 40—30-е годы I в. до н. э. зарождается и расцветает литературный жанр, знаменующий перелом в понимании отношений между человеком и историей, — жанр, которому суждено было сыграть важную роль в литературе и который принято называть «исторической монографией». Жанр этот подробно охарактеризовал Цицерон в письме к Луцию Лукцею (Ad fam. V, 12; июнь 56 г.). Интересующий нас пассаж сводится к тому, что Лукцей пишет историю Рима своего времени, дошел уже до диктатуры Суллы и намеревается продолжать свое повествование дальше в порядке событий, Цицерон же его просит отступить от хронологического принципа и рассказать отдельно о заговоре Каталины и роли самого Цицерона в его подавлении. Такой развернутый эпизод исторического повествования, как явствует из письма, должен представлять собой самостоятельное произведение и концентрировать рассказ о времени в рассказе о человеке. «Ведь самый порядок летописей не особенно удерживает наше внимание — это как бы перечисление должностных лиц; но изменчивая и пестрая жизнь человека — тем более человека выдающегося — вызывает изумление, чувство ожидания, радость, огорчение, надежду, страх, а если они завершаются примечательным концом, то от чтения испытываешь приятнейшее наслаждение» (§ 5).
Как видим, речь идет не просто о кратком посмертном восхвалении или об эпитафии — жанрах, типичных для предшествующего периода, — а о развернутом рассказе о выдающейся личности и ее деяниях на фоне событий времени и в связи с ними. Именно такими должны были быть столь многочисленные в 40-е годы не дошедшие до нас сочинения, в которых сторонники того или иного государственного деятеля апологетически разбирали его жизнь, чтобы защитить его память и свести счеты с его противниками. Отрывки биографического содержания сохранились от книг, в которых прославляли Цезаря Корнелий Бальб и Гай Оппий. Полемика между Цицероном, выпустившим «Похвалу Катону», и Цезарем, ответившим своим «Антикатоном», поддержанным Гирцием, так что пришлось вмешаться Бруту и написать еще один энкомий, показывает, что в этих книгах рассказ о человеке был неотделим от обсуждения жгучих общественных вопросов и потому выходил далеко за рамки восхваления или фактической справки.