Избранные записи
Шрифт:
Мы не европейцы. Я не европеец. Но казалось… Мне казалось, что мы движемся в правильном направлении, что мы, хотя бы некоторые, приобрели европейский лоск, манеры, повадки, желания, а кто-то даже – недвижимость. В 2004 году, десять лет назад, сразу после того, как победила оранжевая революция, я радостно писал приятелю в Киев: «Дружище, мы такое поколение, которое родилось в XX веке и ещё в СССР… Но мне кажется, что мы первые, у кого есть шанс встретить спокойную и благополучную старость в наших странах». Какие наивные слова!
Так к чему всё это? А к тому, что надо просто осознать и принять нашу столь необъяснимую и при этом очевидную неразрывность. Осознать, что мучения, беды и переживания – надолго. И что мучиться будем вместе. Никто в
Мне самому непонятны те неевропейские обида и гнев, которые во мне закипают и с которыми я ежедневно последние месяцы борюсь. И мне непонятен гнев с берегов Днепра или с берегов Десны, откуда с Черниговских земель пошла моя фамилия, мой род и предки… Мне непонятно, почему всё так происходит. Мне датчанин или фламандец гораздо понятнее, чем житель Чернигова или Житомира. Почему? Да потому, что фламандцы и датчане для меня существуют как-то все вместе, и в целом они если не на одно лицо, то на какой-то один общий и скучный характер. Мне они понятны, потому что понимать я их не желаю. Мне они не очень интересны. Я не европеец.
Мне не интересна сегодняшняя Европа. Мелочная и трясущаяся над своими ускользающими в небытие устоями, плачущая о своём былом комфорте и величии. Нет и не будет той Европы, которую любили Достоевский, Гоголь и Чехов. Нет и не будет даже той Европы, которой мы были потрясены в начале 1990-х годов. Сегодняшняя живёт отголосками прежнего, прежними мифами. И эти мифы возбуждают в нас, в украинцах и русских, те самые иллюзии, о которых я так много сказал. Мне неинтересны датчане, и поэтому они мне понятны. В целом. То есть непонятны совсем, и, повторюсь, у меня нет желания их понимать. Я упростил их для себя кажущимся пониманием. Я прекрасно знаю, что другого человека понять невозможно. Мы можем только по-своему объяснять какие-то поступки или слова другого человека. Эти объяснения кажутся нам пониманием. И в этом смысле мне Европа очень понятна. А вот украинцы во всём своём многообразии мне непонятны. И чем дальше, тем сильнее. Потому что я многих знаю, многих люблю, многими сильно дорожу, знаю их уклад, знаю образ жизни, знаю культуру, песни, еду, пейзажи, дороги, запахи, деревни и города. Знаю подробно. Поэтому и не понимаю того, что сейчас происходит с людьми. Очень хочу понять. И именно поэтому не могу. Не хочу и не могу упростить их жизнь и поступки своим пониманием. И уж тем более обидой.
Но как выясняется, понимание необязательно для совместных мук и страданий.
А что с этим всем можно сделать? Какой же из этого выход? Выход один – надо сесть и говорить. Нужно говорить, говорить, говорить. Выговориться! А потом договориться о том, как будем жить дальше. И договориться нужно так, чтобы никому не было обидно, и чтобы соблюдать договорённости… Чтобы без украинской страшно неевропейской Рады, где дерутся, чтобы без нашей столь же неевропейской Думы, где спят… Чтобы как-то по-хорошему, по-людски, и надолго…
Но договориться мы не сможем. Потому что мы не европейцы.
24 марта
Хорошо
Я презрительно относился к официальному искусству и культуре в лице всего Союза писателей и художников сначала СССР, потом России. Не раз оскорбительно высказывался о том, что творится в нашем кемеровском драматическом и в российском репертуарном театре вообще. Я презирал и ненавидел кемеровскую братву и гопников, которые ходили в широких брюках и каракулевых кепках. У меня была аллергия на то, как жил мой родной город. Я с отвращением заходил в подъезд дома, в котором жил. Я не хотел ни видеть, ни слышать тех людей, с кем жил в одном подъезде: тех, кто плевал на пол, гадил в лифте и выбрасывал мусор в окна.
Думаю, что если бы у меня были тогда реальные возможности, скажем, волшебная палочка, боюсь, не поздоровилось бы моим землякам и согражданам. Отправлены бы они были куда-нибудь очень далеко или испепелил бы я их своим гневом.
Как остро я переживал тогда, что мой голос на выборах весит ровно столько же, сколько голос пьянчуги, который за бутылку дешёвой водки и блок сигарет голосует за кого скажут. Я горевал и негодовал из-за того, что я, человек с высшим образованием, прочитавший много книг, остро переживающий за судьбу страны, тонко понимающий происходящие исторические процессы, много работающий, хороший сын, муж и отец… И вот мой голос на выборах весит столько же, сколько голос бессмысленной злобной старухи, которая ненавидит всех и вся и голосует за коммунистов, или голос какого-нибудь придурка и маргинала, который голосует за Жириновского, потому что без него будет скучно и не прикольно. Я ощущал этих людей и людей, видящих происходящее сильно иначе, как тех, кто тянет мою Родину на дно, лишает её шансов на цивилизованное общемировое развитие, душит и загаживает мою страну, загаживает самим фактом своего существования и портит воздух своим дыханием…
Эти переживания мучили меня и делали жизнь невыносимой.
А потом я устал жить обидой и ненавистью. Устал настолько, что мне не хватало сил дышать. Я вдруг ощутил обиду и гнев в себе как опухоль, от которой надо непременно избавиться, иначе она меня погубит.
И тогда я написал то, из чего потом получился спектакль «Как я съел собаку».
Я понял тогда, что нужно отнестись к самому тяжёлому и тёмному опыту моей жизни без обиды. Нужно попытаться рассказать о трёх кошмарных годах моей юности на службе, отказавшись от ненависти, а главное – от обиды. Я понял тогда, что с обидой жить невозможно, потому что если я живу обидой – я живу прошлым, и это прошлое меня не отпустит.
И когда я сделал этот спектакль, который очень быстро и полностью изменил мою жизнь, я вдруг понял очень ясно: то, что вес моего голоса такой же, как вес любого другого человека… Любого: необразованного, спившегося, злобного, обманутого, бессмысленного и даже лживого… То, что наши голоса равнозначны и имеют одинаковый вес – это правильно! И не только правильно, но и хорошо.
Я с удивлением это понял и обрадовался. Я удивился, как раньше не мог этого понять. И как только я это понял, все мои художественные мелкие опыты, экзерсисы, перформансы и постмодернистские выходки, которые кому-то нравились, кого-то забавляли, но чаще вызывали недоумение, раздражение и гнев, потому что именно на это и были рассчитаны… Всё это осталось позади, и я смог быть интересен многим людям, а главное – принят многими людьми. А ещё важнее то, что мне стали интересны и дороги люди, к которым я раньше относился, как минимум, с высокомерным пренебрежением, а то и презрением, получая от них взамен то же самое.