Излучения (февраль 1941 — апрель 1945)
Шрифт:
Париж, 29 января 1942
Писал Шлихтеру по поводу иллюстрации к Медному городу. Мне вспомнились и другие сказки из «Тысячи и одной ночи», прежде всего о пери Бану, казавшейся мне образом высокой любви, ради которой легко отказываются от наследственной царской власти. Прекрасно, как юный принц исчезает в этом царстве, словно в более высоком духовном мире. В этой сказке он вместе с Мусой принадлежит к властителям старых индогерманских княжеств, далеко превосходящим обычных восточных деспотов и понятным и нам тоже. Прекрасно также в самом начале состязание в стрельбе из лука, являющемся символом жизни; натягивание лука принцем Ахмедом обретает
Замок пери Бану — это гора Венеры, перенесенная в духовные пределы; тайное пламя дарует благо, тогда как видимое — пожирает.
Париж, 30 января 1942
Среди почты письмо от Фридриха Георга, в котором он по поводу «Садов и улиц» приводит цитату из Квинтилиана: {48} «Ratio pedum in oratione est multo quam in versu difficilior». [36] Он затрагивает здесь вопрос, больше всего занимающий меня в последние годы, — как сообщить прозе новое движение, устремление, соединяющее силу и легкость? К таящимся здесь великим возможностям следует подбирать новые ключи.
36
«Подсчет стоп в прозе намного труднее, чем в стихах» ( лат.).
Париж, 1 февраля 1942
Утром у меня был Небель по поводу инцидента, происшедшего с ним во время его чтений. Он не может, конечно, сказать, что его не предупреждали об этом заранее. После публикации своего сочинения о людях-насекомых у Зуркампа он сделался подозрительным, но теперь дал повод уже к непосредственному доносу. В Новый год они потешались в коридорах над «Главным лесничим». Теперь Небель должен исчезнуть в провинции, однако отъезд из города человека такого блестящего ума вызывает сожаление.
Днем у мадам Будо-Ламот, где Кокто читал новую пьесу «Рено и Армида». Речь идет о волшебной гармонии, которую отлично передает его голос, соединяющий духовную благозвучность с гибкостью. В особенности удалось то пленительное пение, которым волшебница Армида опутывает очарованного Рено, исполненное одновременно властной и легкой силы. Это все время катящееся, словно наматывающееся на невидимое веретено «file, file, file», [37] подобно серебряной нити пронзающее воздух осени.
37
вереница, пряжа ( фр.).
Кроме Гастона Галлимара я встретил там еще Геллера, Вимера, докторессу и актера Маре {49} — Антиноя из народа. Затем разговор с Кокто, во время которого он, среди прочих прелестных анекдотов, рассказал об одной пьесе, где разрисованные человеческие руки должны были изображать поднимающихся из корзин змей, которых должны были бить палками; и случилось так, что одной из змей довольно крепко попало, на что раздалось «merde», [38] отпущенное статистом из ямы.
38
дерьмо ( фр.).
У Друана, недалеко от Оперы. К
Ночью сны: мне открылся во всей своей глубине замысел окружающих помещений. Двери из них выходят в комнату, где я сплю, рядом находятся комнаты матери, жены, сестры, брата, отца и возлюбленной; в их скрытой власти и влиянии, в их тесном соседстве и их замкнутости было что-то в равной мере от торжественности и страшной тайны.
«— И тут вошла мать».
Париж, 2 февраля 1942
Вечером в «Рице», у пригласивших меня скульптора Брекера и его жены, гречанки-интеллектуалки, богемы. На закуску — сардины, поглощаемые m-me Брекер так, что ничего не осталось: «J’adore les t^etes». [39] Здесь был также Небель, вновь с присущей ему парнасской веселостью. В отношении вещей, которые ему по душе, он обладает своеобразной мягкой манерой, как будто поднимает занавес перед сокровищем.
39
«Обожаю головы» ( фр.).
Современную жестокость он считает уникальной в своем роде, поскольку она основана на неверии в то, что в человеке есть нечто неподвластное разрушению, и в отличие, например, от инквизиции, полагает, будто возможно навеки уничтожить и изгладить самую память о нем.
Впрочем, с Небелем обошлись достаточно снисходительно; его сослали в Этамп.
Париж, 3 февраля 1942
Утром Енссен, заглянувший ко мне в кабинет в «Мажестик». При виде его я вспомнил его верные пророчества, услышанные год назад, когда большинство еще и не помышляло о войне с русскими. Понимаешь, что значит ясный, неодурманенный ум, коему ведома внутренняя логика вещей. Это сразу замечаешь по нему, его глаза и особенно лоб говорят об этом. Прочно утвердились одновременно индивидуальная и идеальная силы духа. Такие люди, как он и Попиц, {50} также присутствовавший тогда, — последние семена, занесенные в эту пустыню немецким идеализмом.
Новые предсказания. Мы застыли в оцепенении, это чувствуется с начала года. Я ощущаю это настолько отчетливо, будто ношу внутри себя прибор, измеряющий попутные и встречные течения.
Затем Валентинер, сын командира подводной лодки, старого викинга. Будучи ефрейтором, он числится здесь переводчиком при летчиках, на деле же проводит все время в основном среди книг и друзей в студии, снятой им в мансарде на набережной Вольтера. Он пригласил меня туда. Кажется, встреча из тех, что сулит долгое знакомство. Как только он вошел в комнату, сразу стало ясно, что это человек духовной отваги.
Кочегар в котельной, где за вентилями давление в несколько миллионов атмосфер, Стрелка манометра медленно переползает роковую красную отметку. Становится тихо. Иногда за бронированными стеклами угрюмым мерцанием вспыхивают языки пламени.
Париж, 4 февраля 1942
Закончил «Фаустину» Эдмона де Гонкура. Я купил эту книгу, подписанную автором, несколько недель тому назад у Бере.
При чтении я все время испытывал легкое недовольство, причина которого была мне известна еще по дневникам Гонкуров. То же самое мешает и в художественном сочинении, куда жизненный опыт должен быть вплавлен глубже и незаметнее. Иначе вспоминаются коллажи, где наклеенное перебивает нарисованное.