Изобилие
Шрифт:
– Что-то все же не так, если бывает так, – бормотал Андрей Олегович. – Что-то нужно чуть-чуть изменить или совсем не чуть-чуть. Ведь как-то не так…
Он любил провожать солнце. Окно его комнаты выходило на запад, внизу был маленький сквер, и солнце погружалось в деревья. Ни телевизор, ни радио не мешали Андрею Олеговичу прощаться с солнцем – их у него просто не было.
– Новости? Новости выдумывают для интереса. Если они действительно появятся, я их увижу.
А день умирал, унося в черноту капельку
Суббота и воскресенье были особенно насыщены. Андрея Олеговича поднимал с постели грубый стук в дверь. Это являлся прапорщик Захаров, мужчина двадцати шести лет с огромным красным лицом и выпуклым животом.
– Андрюха, беги за пивом, – сипел он, протягивая Андрею Олеговичу сетку, набитую пластиковыми бутылками. – Мочи нет больше, беги!
Андрей Олегович быстренько одевался, подхватывал сетку, совал в карман захаровские деньги и бежал.
Возле пивного ларька уже вытягивалась очередь из одноцветных мужчин с сумками, пакетами и бутылками; казалось, многие из них дожили до выходных лишь затем, чтобы попить вдосталь пивка.
Подрагивая от утренней прохлады, зевая, Андрей Олегович толчками приближался к окошечку и слушал разговоры впереди и сзади. Дачник с плодовым деревцем под мышкой рассказывал, как хорошо освежиться пивом, посадив вишенку.
– Глоточек сделаю и смотрю, смотрю на нее и думаю: «Вот, мол, заплодоносишь, милая, будешь меня вишенками кормить». Еще глотну, потом еще, потом закурю…
И от этих слов становилось Андрею Олеговичу теплее, он терял терпение, желая сделать глоточек, потом еще глоточек, чтобы почувствовать то, что чувствует дачник, и так же начать говорить.
– Нет, – вспоминал он, – не смогу я почувствовать, ведь вишенки же у меня нет. Нечего мне посадить. Значит, не имею я права так говорить.
Возвращался Андрей Олегович медленно, согнувшись под тяжестью пива. Выползало тогда из-за пятиэтажек солнце, осеннее мутное солнце, которому нужно так много времени, чтоб обогреть землю. И почему-то при солнце больше падало с деревьев умерших листьев.
Когда Андрей Олегович был ребенком, он коллекционировал листья, наклеивал их в тетрадки и подписывал, какому дереву они принадлежат, где были найдены. Также он коллекционировал почтовые марки, значки, вымпелы, календарики, фантики, а потом вырос, жизнь разогналась, и Андрей Олегович всё растерял. Даже родителей и друзей – и остался один. Не совсем, конечно, один, но соседей своих – прапорщика Захарова, продавщицу Веру Антоновну и пенсионерку баб Аню – Андрей Олегович не хотел. А в детстве он все хотел, но из детства ничего не осталось.
– Все меняется, – успокаивал он себя, – все должно постоянно меняться. День меняется на ночь, зима на лето, и человек меняется. Мир так устроен. И я. Сегодня я здесь, а где буду завтра? Ну, пусть не завтра, но когда-нибудь – обязательно.
Прапорщик Захаров встречал Андрея Олеговича у подъезда и выхватывал из сетки бутылку. Жадно пил.
– Где же так долго, Андрюха? – ругался он, растирая и без того налитое кровью лицо. – Мочи ведь нет!
Пили на кухне под запах загнивших вареных костей. На газовой плите всегда варился суп-пюре пенсионерки баб Ани, а Захаров и Андрей Олегович сидели за столом. Они привыкли к запаху. Прапорщик рассказывал о текущих делах в своей части:
– Марущук вообще охренел: с последнего шестьдесят шестого запаску продал. Ну, знаю я, что и хрен с ней, но если завтра в поход? А? Если тревога? – Захаров устало вздыхал, откусывал крошечку от кубика «куриный бульон» и запивал пивом. – Я б тоже, Андрюня, мог бы всё пропивать, всё в моем ведении. Но совесть пока что осталась… Ну, домкраты толкнул, но не все же. Зачем совсем-то совесть терять?
Приходила двадцатитрехлетняя Вера Антоновна, продавщица в государственном магазине. Молча садилась к столу и сидела так, разбросав по полу длинные узловатые ноги. Когда Захаров не замечал ее, сидела просто, а когда замечал и предлагал пива, наливала себе в большую глиняную кружку и пила беззвучно.
Андрей Олегович в душе любил Веру Антоновну или жалел, видя, как она угасает, но не находил слов для любви, жалости и молчал. Вера Антоновна тоже была к Андрею Олеговичу неравнодушна, но очень уставала на работе, поэтому все остальное время отдыхала, не решаясь совершать поступки. А прапорщик Захаров в субботу и воскресенье пил пиво, одурев в будни от водки, и рассказывал о текущих делах:
– Бойцов кормят без мяса. Раньше хоть бы рыбой для пушных зверей, а теперь только крупой. Крупа и щи на комбижире, ну и хлеб, киселек. Вес в норме, а сам боец рыхлый становится – энергии нет без мяса. Начальник склада ворует, начальник столовой ворует, дежурные все воруют. А бойцы, Андрюня, бойцы в увольнении у ларьков денег просят!
Пенсионерка баб Аня, остудив свое варево, ела на подоконнике, громко чавкала и брызгалась вязкой жижкой. Ее седые волосы были собраны в хвостик, со спины она походила на хилую девочку. Баб Аня жила в этой квартире с рождения, пережила несколько поколений людей, занимая у всех спички и соль.
Андрей Олегович уже чувствовал ватность, веки висели фанерками и мешали смотреть. В руках он держал будильник, нажимая кнопку настройки. Женский голос после каждого нажатия спешил ответить: «Шестнадцать часов ровно… Семнад… Восемнадцать часов… Девятнадцать часов… Двадцать часов ровно…» У Веры Антоновны было такое выражение лица, словно она кричит, но она молчала, а Захарову не мешал будильничий голос, он был слишком расстроен тем, что происходит в части: