К столетию Грибоедова
Шрифт:
И если бы публицистическая сторона пьесы не подавляла, благодаря тенденциозным симпатиям нашей публики, романтической ее стороны, если бы не существовало предрассудка, что такому человеку, как Чацкий, едва ли возможно полюбить Софью глубоко и серьезно, если бы эта часть драматической интриги не исполнялась спустя рукава, а сообразно с удивительным лиризмом текста во всех сценах, где Чацкий выражает свою любовь, – тогда бы произведение Грибоедова выиграло неизмеримо во всей своей жизненной правде.
II
И до сих пор эта удивительная пьеса гораздо живее в чтении, нежели на сцене. Когда читаешь «Горе от ума», тогда осязательно чувствуешь жаркую и мучительную любовь Чацкого к Софье, чувствуешь, что в этом именно кроется не механическая пружина, а живой нерв комедии. Для одной
А Софья сильно влюблена в Молчалина и энергично защищается от Чацкого. Ее холодность на него не действует; Чацкий подвергает ее допросам; она решительно не знает, как от него отвязаться и вдруг, – благо у Чацкого много врагов из-за его колкого языка, – Софья наудачу бросает в бальную толпу подозрение, что Чацкий не в своем уме. Такая сплетня всем на руку: и хозяину, и гостям, озлобленным на Чацкого. И сплетня разгорелась с необычайною быстротою.
Зарождение и чрезвычайно успешное торжество этой сплетни обрисованы Грибоедовым гениально. Первые сеятели клеветы даже не названы Грибоедовым по фамилии: это – гг. N. и D. Какой дивный штрих! Отныне буквы N и D могут считаться микробами сплетни, – теми неприметными частицами, носящимися в воздухе, которые в несколько мгновений могут создать самую губительную эпидемию злословия.
И под конец все открывается Чацкому: и неизлечимая влюбленность Софьи в Молчалина, и низость Молчалина, и басня о его собственном сумасшествии…
Это – сама жизнь с ее сложными и бессмысленными страданиями, это правдивая поэма реальных чувств и характеров, а не то, что у нас принято видеть в комедии Грибоедова, т. е. только лишь искусно выбранную канву для могучей сатиры на общество…
III
Прав был г. Боборыкин, когда он на юбилейном вечере говорил, что все действующие лица «Горя от ума» уже успели сделаться для нас «достолюбезными». И в самом деле: как не полюбить то, что не вымышлено исключительно для назидания, но живьем выхвачено из нашей родной действительности! Как не любоваться неподражаемо верным изображением живых людей с их плотью и кровью! Здесь уже слабеет и самая укоризна против нарисованных лиц: остается только одно наслаждение искусством художника.
Барский дом Фамусова и все действующие лица комедии навсегда сделались животрепещущими образами в нашей памяти. Мы видим воочию этот хлебосольный и зажиточный дом с двумя жильями и многими антресолями, просторный, теплый и удобный, с отдушничками и софами, с Петрушкой, Лизой, Филькой, Фомкой и многочисленною челядью, которая с утра поднимает стук и ходьбу в комнатах, когда «метут и убирают». Все мелочи этой драматической поэмы получили для нас интимную прелесть: часы с музыкой, поднимающие звон при самом открытии пьесы, календарь Фамусова, нессесер, предлагаемый Молчалиным в подарок Лизе: «снаружи зеркальце и зеркальце внутри», слуховая трубка князя Тугоуховского и т. п. О лицах и говорить нечего: каждое из них нам знакомо, как самый близкий человек. И все это одухотворено навеки чудесным даром художника.
Центром комедии является, конечно, Чацкий. Он есть то самое солнце, вокруг которого вращаются все прочие темные тела. Попадая в его лучи, эти тела мгновенно озаряются до самого своего нутра, обнаруживают всю свою природу – и затем, оборачиваясь к нему тылом, делаются еще более темными. Чацкого, т. е. Грибоедова недаром сравнивали с Наполеоном и Гамлетом: он смотрел необычайно далеко вперед, через головы современников; он носил в себе мучительный вопрос: «быть или не быть русскому самосознанию?» Если вы вдумаетесь в те вопросы, которые поднял вокруг себя Чацкий, то вы увидите, что все последующие публицисты и сатирики только пережевывали его жвачку. Раньше Пушкина и Тургенева, Чацкий заклеймил крепостное право двустишием: «На крепостной балет согнал на многих фурах – от матерей, отцов отторженных детей…» Он первый заставил наших реакционеров живо и страстно высказаться против науки: «Ученье – вот чума, ученость – вот причина», или: «Там упражняются в расколах и безверьи профессора! У них учился наш родня… Он – химик, он – ботаник»! Ведь эти восклицания, в сущности, предусматривают шестидесятые годы и возмущение против базаровских лягушек!.. Чацкий благородно взывал к чувству собственного достоинства и к «свободной жизни» русских людей, к которой вражда «предыдущего века», «за древностию лет», была непримирима. Об этом веке он, не обинуясь, сказал: «Прямой был век покорности и страха, все под личиною усердия к царю»! Своим отношением к Фамусову и Молчалину он уже наметил основные мотивы щедринской сатиры на бюрократию. А безвредное фрондерство «наших старичков» – этих настоящих «канцлеров в отставке по уму»? А гениальные карикатуры наших клубных заговорщиков?.. Кто вызвал все эти как бы случайные и драгоценные разоблачения, как не Чацкий, т. е. опять-таки Грибоедов?
Вот почему фигуру Чацкого следует изображать на сцене с тою бережностью, с которой принято выставлять перед публикой великие исторические личности. Пора отождествить его с Грибоедовым, т. е. с лицом вполне реальным, с благовоспитанным и, по возможности, сдержанно изящным, – сильным по натуре и обаятельным по внешности, – молодым человеком, который держится естественно уже потому, что он гениален, – потому что в нем кроется государственный ум с необычайно широким кругозором. Это не крикун и не ходатай, а спокойная сила, сознающая свое превосходство. Кроме того, это не призрак, не пошлая публицистическая аллегория, а живой человек с общечеловеческими страстями и привязанностями, с определенно очерченным в пьесе событием из его жизни, имевшим громадное значение для его сердца – это, если хотите, влюбленное историческое лицо, которое нестерпимо, до глубины своей души, пострадало в этом эпизоде, но, конечно, не перестало быть историческим.
Ради художественной истины, мне казалось необходимым восстановить аристократизм Чацкого-Грибоедова. Аристократизм таких людей, как Грибоедов, Пушкин и Лермонтов, был синонимом истинно высокого развития в лучшем смысле слова: недаром все эти аристократы (как и Байрон) враждовали в своей поэзии с тою самою средою, к которой они принадлежали по рождению и воспитанию. Но они невольно заимствовали из этой среды то изящество и гордость тона, которые им одним принадлежали по внутреннему праву. В этих истинных аристократах было нечто такое, что не только выше обыкновенных людей, но как будто и «выше мира». Они видели действительность насквозь, они горячо любили в ней все благородное, но вместе с тем, они как-то удивительно легко выходили из жизни. Грибоедов – этот обаятельный остряк – в душе тосковал и мрачно смотрел в будущее, предвидя для себя или сумасшествие, или самоубийство. Эта скрытая печаль вырвалась и у Чацкого: «Куда ни взглянешь, все та же гладь и степь, и пусто, и мертво…» Все трое – Грибоедов, Пушкин и Лермонтов – убиты в ранние годы. Все трое писали: Пушкин – «И томит меня тоскою однозвучный жизни шум», – Лермонтов: «Давно пора мне мир увидеть новый!» – и Грибоедов, уходя со сцены вместе с Чацким: «Карету мне! карету!»
Почему это? Были ли эти великие люди неудовлетворены нашею жизнью, или жизнью вообще, – кто скажет?..