К судьбе лицом
Шрифт:
Сказал – и понял: мать не слышит, не понимает. Все силы ушли на то, чтобы добраться до заветной цели: дворца прославленного лекаря, сына Аполлона. Надежда в груди выкипела до дна. Мать знала: она дошла, куда нужно, а остальное неважно. Сидела, поглаживая девочку по впалой щеке, тихонько раскачивалась и бездумно бормотала одно и то же: долгий путь, состояние потратила, лекари не помогают, что угодно, найду, чем заплатить…
Облегчение смешалось с легким раздражением: придется повторять. Потом, когда придет в себя. Может, несколько раз, с каждым
Асклепий вдохнул, чтобы позвать слуг – девочку с матерью надо было разместить в одной из гостевых комнат.
Замер.
Показалось?!
В бормотании скользнуло сперва невнятное, потом более ясное: «пифия», «кувшин»… Вот еще раз:
– Тише, соловушка, тише, вот и дяденька, дяденька поможет… вот и пифия при храме сказала, что дяденька поможет. Кувшинчик достанет – поможет. Кувшинчик боги дали. Помнишь, мы песенку учили с тобой, о великом подвиге, ну, помнишь? Персей убил злое чудовище, и дяденька тоже так… и поможет… и пифия сказала…
– Оракул? – переспросил Асклепий странным голосом. Повеяло холодком: вот же оно. Все последнее время. Стояло в углу, пылилось, ждало. А ты не понимал. Не осознавал.
Пока тебя, как щенка в блюдце с молоком, не ткнули носом.
Он не знал, где сосуд с кровью Медузы Горгоны был до того, как Афина Совоокая принесла его в дом лекаря. Не спрашивал. У дочери Зевса (теткой он не мог ее назвать даже в мыслях) спрашивать хотелось только по сути. Коротко, дельно. Чтобы не навлечь на себя недовольство великой глупым вопросом.
– Эта кровь обладает исцеляющей силой, – просто сказала Промахос. – Решено было передать ее тебе. Возьми.
И он взял – и благоговейно задвинул в угол, надеясь на свое мастерство, а не на остатки от великого подвига, и вот теперь…
Сосуд стоял там, где он оставил её еще до своего отплытия в аргонавты. Точно, в углу, у стола, где в коробочках были разложены травы для снадобий.
Слои дорогой алой ткани скрывали под собой узкое горлышко – будто изящную девичью шейку. Асклепий торопливо оголял женственные округлости амфоры – словно юнец, который впервые уединился с рабынькой в уголке. Соскользнули покровы с росписи – по черной глине старательно выведена история убийства Медузы. Голова мертво пялится в никуда смертоносными глазами, из перерубленной шеи рекой течет кровь, порождая великана Хрисаора и Пегаса…
Сосуд оказался тяжелым. Асклепий нес его, обнимая, как любимого захворавшего ребенка, а сам думал: много. Сколько же крови вытекло из тела Горгоны?
Наверное, собрали – всю, до капли. Чтобы не пропала зря.
Женщина замерла, перестала раскачиваться, пугливо покосилась на сосуд в руках у лекаря. На страховитую голову на боку сосуда.
Глаза женщины на миг потонули в черноте: страха ли? Благоговения? Просто в черноте?
Асклепий не думал. Не хотел.
Воск, которым горлышко сосуда было залито поверх крышки, поддался сразу. Как-то слишком легко, будто и не было лет стояния в углу. Будто тоже, подобно лекарю, хотел узнать: что получится.
Из недр амфоры пахнуло черным, диким медом. Опасным благоуханием смерти. Кто говорит – кровь богов золотая, кто – серебряная… Медуза не была богом: ее кровь была черной.
Как жидкое черное масло, которое так хорошо горит. Как кровь земли.
Асклепий нерешительно наклонил сосуд и погрузил пальцы в кровь великого подвига. Вот – подумалось удрученно. Сижу, трогаю кровь Медузы, руки пухлые, белые, а еще лысинка и брюшко.
А кто-то – мечом, чтобы эту кровь могли собрать в сосуд…
Но у каждого свои подвиги. Потому что… если вдруг…
Если вдруг получится – это будет даже больше, чем у…
Девочка перестала дышать. Он видел это. Видел, как глухо воет женщина, безучастная к сосуду, безучастная ко всему на свете, кроме своего мира, только что умершего во дворце великого лекаря. Видел, знал – но ненависти не было. На сына Аполлона вдруг снизошло спокойствие и понимание. Как у опытного копейщика перед броском, когда он уже точно знает – куда уйдет копье.
«Да, – сказал невидимый соглядатай, тот, которого он слышал всё это время. – Ты прав. Смерть сегодня не властна».
И, кажется, засмеялся, но Асклепий уже не вслушивался. С чувством острого наслаждения он провел по впалым, серым щечкам девочки, втирая в них кровь мертвого чудовища – и щеки порозовели, губки загорелись кораллами.
Две темные капли чудесной жидкости упали на лоб – и девочка открыла блестящие глаза, захлопала ресницами. Страшная, голубовато-синяя бледность пропала, стали видны конопушки на носу.
– Дядька, – тихо и серьезно сказала девочка, – ты лекарь? Ты меня будешь лечить?
Последние слова были неразличимы из-за вопля очнувшейся матери. Та вцепилась в дочь дрожащими руками, ощупала, словно не веря, подняла к глазам живую ручку с розовыми здоровыми пальчиками…
Наверное, так глядят на отца, – подумалось Асклепию. Со слепым преклонением. Со священным благоговением. Отдать всё, всё, всё…
На мать смотреть было неловко. На дочь – приятно. Самому бы такую дочурку – не отказался бы. Надо будет с женой поговорить, а то сыновья, сыновья…
Потом.
– Лечить не буду, – сообщил он девочке. – Здоровых не лечат. Здоровым яблоки дают. Хочешь яблоко?
– Лучше грушку, – ужасным шёпотом поведало восставшее из мертвых чудо.
Надо сходить за грушей, – подумал Асклепий. Или слуг послать. Сейчас, вот только скажу матери, что мне от нее ничего не нужно, а то она опять начала бормотать – про серебро, про то, что заплатит…
Говорить получалось убедительно. Гладко. Мешали только недоуменные взгляды, которые он бросал на сосуд.
– …лучше принеси жертвы богам. Богам, понимаешь? А мне ничего не надо.
Женщина, сжимая дочь в объятиях, кивала. Дико тряслась от внутренних рыданий, впивалась глазами в глаза девочки, гладила лицо ребенка осторожно, как необожженную поделку из глины: не смять бы.