К жизни
Шрифт:
– И во всем так. Все дуром идет, через пень колоду.
Курсистка Наталья Федоровна, с темным, болезненным лицом, страдальчески морщится.
– Ну, мама, будет!
Но Анна Петровна безудержно сыплет:
– Вот, скотник Петр. Три недели лошадей не распутывал, лошади все ноги себе протерли. Скотину домой гонит за два часа до заката, кнутом хлещет. Стадо мчится, как с пожара, половина овец хромая – лошади подавили. А прогнать скотника нельзя, – "где я другого найду?"
– Ну да, – где я другого найду? Нет народа!
– Свет не клином
Федор Федорович наливается темной кровью, на лбу вспухают синие жилы.
– Поденно!.. Умное слово услышал!.. Поденно!..
Он, шатаясь, поднимается и поспешно уходит в кабинет. Анна Петровна ему вслед:
– Вот, когда правду заговорят, – сейчас же бежит!
– Да будет тебе, мама! Ну что это! Противно слушать.
– Не слушай, пожалуйста!
– Ведь опять у него кровь прилила к голове.
Лнна Петровна осекается. Она сидит молча, подергивает плечами, без нужды передвигает тарелки. Потом говорит:
– Пойди, Боря, посмотри, не нужно ли чего отцу… Да вот творожники отнеси ему – ушел от третьего.
– Сказал, – не хочет.
Изо дня в день так. О чем ни заговорят, – вдруг из разговора высовываются острые крючочки, цепляются, колются. Ссоры, дрязги, попреки. Мой ученик Боря – славный мальчик, наедине с ним приятно быть. Но когда они вместе, – все звучат в один раздраженно злой, осиный тон.
Весна в разгаре. Воздух поет, стрекочет, жужжит. Цветет сирень. И державно плывет над землею солнце.
Но душа на все смотрит как из глубокой черной дыры. Далеко где-то звенят ласточки. Равнодушно проходят цветы – распускаются, теряют уборы… И сирень уже закоричневела, сморщилась. А я все собирался почувствовать ее. Ну, все равно.
Я ничего не читаю и не хочу думать. Довольно играть мячиками-мыслями. Второстепенное мне теперь совсем не интересно – все эти параллаксы Сириусов и тактика кадетов. А в самом важном, что так необходимо для жизни, – тут цену исканиям мысли я знаю. Мячики, которые подсовывает Хозяин. Не хочу.
И странно мне смотреть на Наталью Федоровну. Сутулая, с желто-темным лицом. Через бегающие глаза из глубины смотрит растерянная, съежившаяся печаль, не ведающая своих истоков. И всегда под мышкой у нее огромная книга "Критика отвлеченных начал" Владимира Соловьева. Сидит у себя до двух, до трех часов ночи; согнувшись крючком, впивается в книгу. Часто лежит с мигренями. Отдышится – и опять в книгу. Сосет, сосет, и думает – что-нибудь высосет.
Живет здесь еще жена старшего их сына-чиновника, Агриппина Алексеевна. Молодая, очень полная, всегда в тугом корсете; сильно скучает в деревне. У нее мальчик Воля. Вечно он ноет и капризничает; с воскового, спавшегося личика смотрят алые глаза. Какой-то кишечный катар у него. Агриппина Алексеевна ставит ему клизмочки и готовит кашки.
Кругом все разрушается. Амбары покосились, крыша риги провисла. Старенький старичок Степан Рытов ведет на поводу слепого мерина, запряженного в бочку, и шамкающим голосом повторяет:
– Тпру!..
По запущенному саду ходит, еле двигая ногами, дряхлый жеребец. Вокруг глаз большие седые круги, как будто очки. На ночь его часто оставляют в саду. Он неподвижно стоит, широко расставив ноги, с бессильно-отвисшей губой. И в лунные ночи кажется, – вот призрак умирающей здесь жизни.
А иногда другой является призрак. Приходит из деревни пьяный Гаврила Мохначев. Огромный, лохматый и оборванный, он бродит по саду, шагая через кусты и грядки, бродит под балконом. Грозит кулаком на окна и зловеще трясет головой.
– У-у, дармоеды проклятые! Настроили хором… Погодите, дайте срок!..
Зато сегодня вечером увижу Катру.
Имение ее матери в пяти верстах от Сеянова, где я. Мать – сухая, энергичная дама с хищными, торгашескими глазами. Она сама управляет имениями, носится в платочке по амбарам и скотным дворам. Копит, копит для Катры и совсем не интересуется, как и чем она живет.
Катра властвует. Ее три комнаты – изящная сказка, перенесенная в старинный помещичий дом. Под окнами огромные цветники, как будто эскадроны цветов внезапно остановились в стремительном беге и вспыхнули цветными, душистыми огнями. Бельведер на крыше как башня, с винтовой лестничкой. Там мы скрыты от всего мира.
Среди ароматов и цветов – она, прекрасная, хищная. И она моя. Буйно-грешный сон любви и красоты, вечной борьбы и торжествующего покорения. Все время мы друг против друга, как насторожившиеся враги. Мне кажется, мы больше друг друга презираем и ненавидим, чем любим. Смешно представить себе, чтоб сесть с нею рядом, как с подругою, взять ее руку и легко говорить о том, что в душе. Я смотрю, – и победно-хищно горят глаза:
"Да! Ты – гордая, недоступная, всем желанная, ты моя, с твоими презрительными глазами и руками Дианы".
А она смотрит:
"Ты, с твоими звонкими словами о широком и большом, – ты увидел в этом пустоту. Я буду при тебе смеяться надо всем, ты можешь беситься, а я знаю: встану, подниму из широких рукавов нагие руки, потянусь к тебе, – и пусть ты не говоришь, а пьянящая тайна моих объятий для тебя глубже и прекраснее скучных дел мира".
Ну да, глубже и прекраснее. Она торжествует. А я злорадно смеюсь в душе. С предательски-внимательным взглядом она подносит мне пьяный напиток, кажется, вся страсть и острая радость ее в том, что я хватаюсь за него. А мне его-то и нужно.
Кружится голова. Как темно, как жарко! Гибкая змея вьется в темноте. Яд сочится из скрытых зубов, и смотрят в душу мерцающие, зеленые глаза. Темнота рассеивается, глубоко внизу мелькает таинственный свет. Все кругом изменяется в жутком преображении. Грозное веселье загорается в ее глазах, как в первый раз, когда она ласкала рукою сталь револьвера. И вдруг мы становимся неожиданно близкими. И идет безмолвный разговор.
"Ты помнишь, – помнишь, что смерть нас венчала?"
И безумные глаза отвечают: