К зиме, минуя осень
Шрифт:
– Не расстраивайся, – сказала она с просьбой в голосе. – Пожалуйста! Этот Гыра как вода в бочке: тронешь – запахнет гадостью всякой… Ты его обязательно стукни как-нибудь разочек. Только без меня. Ты с ним сладишь, я знаю… Как следует стукни…
– Да хоть сейчас! – сказал Кеша воинственно.
– Не-ет, сейчас не надо. Мы ведь на пасеку с тобой собрались…
Они шли по зеленой выщипанной шерстке, на которой паслись серые гуси. И всякий раз, когда проходили мимо гусей, Лариса пугалась гневного их шипения, изогнутых шей и, сторонясь, не спускала с них глаз. Взгляд ее становился оторопелым, а протянутая к Кеше рука вздрагивала и волновалась, словно Лариса шла по жердочке через ручей, ища рукой невидимую опору. А Кеша, который тоже побаивался этих клювастых и важных птиц, шипящих по-змеиному, сохранял спокойствие и чувствовал себя чуточку храбрецом на этой
Потом они вышли к кладбищу, к облезлой церкви, в которой был клуб. Там, возле церкви, хоронили мертвых, там было много красной бузины и крестов. Они туда не пошли, а по тропочке под липами – огромными и раскидистыми, которые были посажены, наверное, очень-очень давно, – миновали кладбище. Пахло липами. Деревья уже зацвели и казались гигантскими букетами.
– А я совсем не боюсь ходить по кладбищу, – сказала Лариса, когда они вышли к чечевичному полю. – Чего бояться-то, правда?
– Конечно, – согласился с ней Кеша, слыша позади птичий гомон и писк. – Мы, когда бабушку хоронили, я с мамой… потом уже… в темноте совсем… мы были… у нас дома там такие, знаешь, кустики на кладбище, а на них зеленые такие колбаски… До них дотронешься, а они – трык! – в пальцах сворачиваются, как пружинки, а горошинки маленькие разлетаются… А у вас на кладбище есть такие?
– Не знаю, – сказала Лариса удивленно. – У нас, по-моему, никакого и кладбища нет…
– Ну как же нет?!
– Не знаю… У нас во дворе лепешечки растут, и мы их ели… всегда. Тут почему-то таких нет. Кеша, а твой папа на фронте?
– На фронте. А твой?
Лариса вздохнула и сказала:
– Тоже. Я видела, тебе письмо недавно было… От папы?
– От отца…
– А мой не пишет… Мама только…
– Фотокарточку прислал, – сказал Кеша с хвастливым и жестоким превосходством. – Они там сидят, наверное, около аэродрома, на земле, и отец смеется.
– Он летчик?
– Нет, он не летчик… он, вообще, механик, самолеты чинит. Пробьют крыло, а он починит. А форма у него как у летчика.
– А мой папа… Мы на даче жили, когда началась война… А он рыбу ушел еще вчера… ловить… Ну… вечером вот… Потом пришел и ничего не знает… А мы с мамой ждали, ждали. А папа пришел и говорит… и спрашивает: «Вы чего это носы повесили? Я рыбы наловил». А мама ему говорит: «Война». Он собрался и уехал… А рыба вся испортилась…
Чечевичное поле с белесой от пыли большой дорогой, вдоль которой далеко-далеко уносили куда-то столбы провисшую от жары проволоку, темно зеленело перед глазами. И казалось, будто над далекими его краями воздух пропылился зноем. Над дорожной пылью ластились молчаливые ласточки, молниеносно и упруго облетая Кешу и Ларису, а впереди над деревянными столбами, над проволокой дрожала в воздухе пустельга. Она как-то особенно часто махала крылышками и оставалась на одном месте, а когда Кеша и Лариса приближались, ее словно бы ветром сдувало и уносило. Но снова, трепеща, зависала она вдали над столбами, чтобы опять улететь. Она как будто поджидала и заманивала, заманивала в бесконечные дали двух маленьких человечков. И эти два человечка шагали вдоль вереницы столбов и говорили о войне и о своих отцах. Один говорил радуясь, а другой человек – печалясь. И они плохо понимали друг друга.
– Кеша, – вдруг сказала Лариса, все убыстряя шаг, – давай с тобой потихонечку от всех дружить.
Он тоже пошел ходче и, не глядя на нее, сказал:
– Давай.
– Только – никому! – сказала она. – А потом, после войны, когда мы будем большими, мы с тобой поженимся. Как все.
Она это сказала так, будто для нее это был давно уже обдуманный и решенный вопрос – дело оставалось только за временем, за очень медлительными, долгими годами. Он, в свою очередь, тоже подумал, что хорошо бы скорей стать большим и жениться на ней: проснуться бы завтра и… Но он так разволновался, услышав эти ее неожиданные слова, что никак не мог ничего сказать в ответ. А она шла чуть впереди него в насквозь пропыленных сандалиях, в розовом сарафане-колокольчике, худущая и смуглая, и он видел только очень красивый овал ее щеки, кончик носа и немножечко подбородок… И ему вдруг стало очень обидно, что им еще просто нельзя, просто никак невозможно жениться. В сознании своем он успел уже построить за эти мгновения целый комплекс каких-то непредвиденных обстоятельств, случайностей, которые могут всё изменить, всё разрушить, потому что впереди слишком уж много лет. Ему даже страшно стало, когда он подумал об этом или, вернее, когда почувствовал и ощутил, что Лариса может не навсегда быть только для него и только с ним, как теперь. Он даже успел разозлиться на нее за это.
– Смотри только! – сказал он неожиданно для себя самого мрачно и угрожающе. – Если ты все это врешь!
А Лариса тоже рассердилась и сказала:
– Ну и ладно. Я пошутила.
Она вдруг остановилась посреди дороги, повернулась к нему, насупленная, и хмуро сказала:
– Никуда я не пойду.
Он не ожидал этого и растерялся, но тоже остановился и сказал со злостью, поглядывая исподлобья на нее:
– Ну и не ходи!
Так они впервые в жизни поссорились.
Она стала снимать с ног сандалии и вытряхивать из них пыль. А он увидел в чечевичных зарослях плеть гороха, выдрал ее с корнем и стал есть зеленые, нежные, водянистосладкие стручки, сплевывая жвачку в пыль.
– Ну чего ты разозлилась? – спросил он, когда Лариса снова надела на ноги сандалии. Он заговорил именно в этот момент, ибо понял, что она и впрямь может сейчас повернуть домой.
– Я?! – удивилась она.
– А я, что ль? Я потому что… ты ничего не понимаешь! Я и не злился на тебя никогда.
– И я тоже.
– Хочешь гороху?
Лариса с сомнением посмотрела на протянутые стручки.
– Неспелый, – сказала она.
Но Кеша стал нахваливать и уверять, что это самый вкусный горох – неспелый и что потом, когда горошины будут твердыми, их и в рот-то не захочешь брать…
– Попробуй, попробуй, – говорил он. – Они сладкие…
И она взяла протянутый стручок, который был еще совсем прозрачный и еще даже цветок не отлетел от его острой макушки, а по просвеченному краешку смутно темнели изнутри и чуть бугрили глянцевую кожицу будущие горошины.
Так они тоже впервые и тоже незаметно для себя легко помирились, и Кеша стал рассказывать ей, как он вчера курил с ребятами свернутые в трубочку табачные листья – «сигару».
В этом районе Рязанской области было много полей, засеянных табаком. Мохнатенькие листья, высушенные на солнце, почему-то не желтели, как настоящий папиросный табак или махорка, а делались бурыми, издавая резкий и дурманящий запах. Свернутые, они никак не хотели дымиться, и редко кому из ребят удавалось раскурить свою «сигару». И все старательно сплевывали тягучую, терпкую слюну. Но все-таки иногда удавалось – и тогда ребята смотрели на счастливчиков с завистью, а Гыра восторженно советовал: «Жадохнись, жадохнись». Но никто не решался задохнуться ядовитым дымом, от которого было горько и горячо во рту, а на сердце жутковато. Не решался и Кеша, видя в этом какой-то Гырин подвох и вовсе еще не представляя себе, как и зачем курят взрослые люди. И все же ему приятно было и тревожно втягивать в рот едкий дым и, подержав его там затаенным дыханием, выпускать. «А слабо жадохнуться! – поддразнивал Гыра. – Слабо!» Кеша отдал ему свою дымящуюся «сигару», тот ее взял двумя пальцами и на глазах у всех с отрешенным взглядом втянул в себя дым и вдруг задохнулся по-настоящему. С выпученными мокрыми глазами он долго и натужно кашлял, выпуская слюни. Лицо его стало мучительно красным, и синие жилки вздулись на лбу. Гыра хрипел, словно подавился огромной костью, отплевывался, ему не хватало воздуха, и взгляд его выражал неподдельный испуг. Он с трудом отдышался, утерся рукой и, все еще покашливая, бледный и дурной на вид, сказал удивленно и весело, словно бы радуясь, что остался в живых: «Во жаража! Думал, подохну…» – и все тер и тер себе грудь, которая, наверное, болела от дыма и удушливого кашля.
Именно вчера после случая с «сигарой» Гыра и плеснул Кеше в лицо тухлой водой. Это было очень оскорбительно, потому что кое-кто из ребят видел и все они смеялись над Кешей и даже не пустили его, когда он пытался броситься на Гыру. Но он и не предполагал, что последует за этим случаем и за той «сигарой», дымом которой на глазах у всех Гыра бесстрашно затянулся. У него и в мыслях не было, что Гыра теперь возвысится над ним недосягаемо, а сам он словно бы проиграет в жизни что-то очень важное, что-то такое, что уже почти невозможно отыграть.
Ему все это не приходило в голову. Он просто был зол на Гыру и рассчитывал рано или поздно отомстить ему, хотя тоже еще не знал, что теперь всякая месть его будет выглядеть в глазах интернатских ребят просто-напросто мелкой и бесполезной попыткой обидеть Гыру, и ребята теперь ни за что не простят ему этого и еще пуще станут смеяться над ним, а Гыру будут возвышать в своем сознании, наделяя всеми качествами признанного вожака.
Ничего он этого не знал, когда шел с Ларисой к близкому уже лесочку и хвастливо рассказывал, как он вчера курил с ребятами.