Как быть двумя
Шрифт:
тогда они поймут насколько это совершенно
и заплатят как должно
и едва мальчик исчез из виду, с моих уст сорвались такие слова: синьор де Присциано, дайте мне перо, бумагу и место, где расположиться, — и я поймаю вам этого зайца быстрее, чем какой угодно сокол, он поднял бровь, услышав столь дерзкую речь, но это было всего лишь шуткой, и он понял ее (будучи и сам в тот миг ко мне неравнодушным), и кликнул служанку, чтобы та принесла то, что мне требовалось, а в голове моей все еще держались и скорость, и очертания фигуры мальчика, и то, как он нес шелковую ткань, и как на ходу ее раздувал ветер, и все это дышало, и именно этого мне и хотелось, потому что мне всегда удается настоящее, истинное и прекрасное, и я могу умело, польстив или обходясь без этого, изобразить то, где встречаются эти три вещи:
4
Оттенки белого, красного, серовато-зеленоватого и розового цветов.
5
Парки — три богини судьбы в древнеримской мифологии. Нона прядет нить человеческой жизни, Децима наматывает кудель на веретено, предопределяя судьбу, Морта перерезает нить, обрывая жизнь человека.
6
Грации, в древнеримской мифологии, — три богини веселья и радости жизни, олицетворение изящества и при-влекательности.
Я стряхнула крошки с доски (Сокол, прищурившись, следил, как они летят за порог), и хотя мальчик давно исчез с глаз, наметила его пропорции на бумаге, разбросав штрихи, словно абрис созвездия: здесь затылок, тут начинается спина, вот одна нога, вот другая, одна рука, вторая, голова (ну, голова здесь не так важна, самое важное здесь не голова), но больше всего времени я уделила той ступне, что находилась позади, тому месту, где изгибается подошва: если сделать это правильно, она упруго приподнимает все тело, одна-единственная деталь — и вся картина летит, возносится так же, как эта ступня поднимает вверх его самого (ведь он так несся по ступеням, что даже их камень казался легче): он, наверно, спешил на какую-то церемонию, этот мальчик? В его руке среди белого дня пылал факел, и понадобился намек на дверь, сделалась двойной линия притолоки над его головой, чтобы ему было куда войти, впереди и вокруг пала тень, чтобы факел в руке приобрел смысл (и его пламя у меня развевалось, как длинные волосы, только вверх, а не вниз — красота невозможного), потом на землю вокруг него посыпались камешки, веточки — четыре или пять у стены, потом впереди три камешка и обломок кирпича, похожий на кусок сыра, и все это разбросано среди травинок, склонившихся будто в реверансе перед Соколом, словно этого человека почитает даже трава.
(А затем — последний штрих, на кончике одной из травинок две-три точки, огрех пера? бабочка? Это уж только для моего собственного удовольствия, потому что все равно никто не заметит.)
Наверно, этого наброска давно уже нет.
Давно нет жизни в моем «я», как нет ее в «я» мальчика и мужчины, в «я» коня с лоснящейся шерстью и ласковыми глазами по имени Маттоне, в «я» зарумянившейся девушки-служанки.
Давно нет этого факельщика, которого Феррара видела со спины, чернила пожухли, бумага разорвана, изъедена, клочки пошли на осиные гнезда, сожжены и пепел бесследно развеял ветер.
Ох.
Я ощущаю утрату, ее тупую боль, потому что во мне все это было, я верно уловила то место, где его ноги сходились с телом, мускулистую тень там, где рубашка задралась, развеваясь на ходу, мне это было так же приятно, как рассказывать самую старую сказку на свете, потому что изгиб, подобный изгибу ягодицы, — это чистое удовольствие; единственная вещь, которую также приятно рисовать — это изгиб конского крупа, и эта линия, как и у коня, теплая, надежная, она будет служить тебе верой и правдой, если ее не исказить, а линии рукавов собирались складками на его руках от плечей вниз и обратно, дальше шов, а потом край, подобный краю раковины, а вокруг талии — двойной шнур, чтоб прочно держалась одежда.
Мне нравится, как скручивают нить — две пряди вместе для прочности: мне нравились и веревки: помню, однажды на рынке продавали веревку повешенного, ее нарезали на куски, и люди покупали на удачи — чтобы не остаться в одиночестве.
Не быть повешенными, я имею в виду.
Ну — а я, я?
Я-то? Меня и в самом деле никогда не вешали? — ох.
Ох.
Правда же?
Нет.
Не было такого, точно.
Но как же я тогда? Как все закончилось?
Не могу вспомнить конец, вообще никакой, не могу, никакой смерти не помню, нет…
Может, потому что…
Может ее… может, ее и не было?
Эй!
Это я написала ту картину, слышишь!
Не слышит.
Солнце вовсю било в желтизну листвы, я была ребенком, совсем крошкой, сидела на припеке на обломке камня, еще толком не научилась ходить, и тут что-то пролетело мимо меня, вращаясь, упало в лужу конской мочи; пены и пузырей в ней почти уже не было, но запах еще ощущался в углублении между старой дорогой и новой, которую он проложил во двор для телег, груженных камнем, — я имею в виду, мой отец.
Это был маленький темный шарик, похожий на голову неверного, у него было одно крылышко, крепкое, подобное перу, которое торчало прямо из шарика.
Но круг, который образовался от падения этого на поверхности лужи, исчез.
Куда он исчез?
Я позвала, но она топтала босыми ногами белье в большой лохани: от мыла оно становилось белым, она пела и не слышала меня — моя мать.
Я снова крикнула.
Куда он исчез?
Она по-прежнему не слышала меня, тогда я подняла камешек и прицелилась в лохань: промахнулась и попала в бок курице: курица закудахтала, подпрыгнула и почти взлетела: потом побежала, приплясывая так, что я рассмеялась, и переполошила всех гусей, уток и остальных кур: но мать заметила, что камень попал в курицу, выскочила из лохани и побежала ко мне, на ходу занося руку: она не терпела бессмысленной жестокости.
Я не хотела, сказала я. Я не нарочно. Я тебя звала. А ты была занята и не слышала, поэтому я бросила камешек, чтобы привлечь к себе внимание. Я не хотела попасть в курицу. Она просто случайно подвернулась.
Мать опустила руку.
Откуда ты этих слов набралась? спросила она.
Каких? спросила я.
«Обратила внимание», сказала она. «Случайно подвернулась».
От тебя, сказала я.
А, сказала она.
Она стояла босиком в пыли: на ее щиколотках сияли бусинки света.
Куда он исчез? спросила я.
Кто исчез? спросила она.
Круг, сказала я.
Какой круг? спросила она.
Потом посмотрела вниз, на лужу, и увидела эту крылатую штуку.
Это не круг, сказала она. Это семя.
Я рассказала ей, что произошло: она рассмеялась.
А, сказала она. Такой круг. Я думала, ты про какую-то круглую вещь, про что-нибудь вроде перстня или кольца.
Мои глаза наполнились слезами, и она это заметила.
Ну чего ты плачешь? спросила она. Не плачь. Твой круг лучше всяких перстней.
Он исчез, сказала я. Его нет.
А, вот оно что, сказала она. Поэтому ты плачешь. Но ведь он же не исчез. И поэтому он лучше, чем золотой перстень. Он не исчез, просто мы его уже не видим. А на самом деле он и дальше расширяется, растет. И никогда не остановится, этот круг, который ты видела, — просто будет становиться все больше. Тебе вообще повезло, что ты его увидела. Потому что когда он добрался до края лужи и перешел в воздух, то сразу стал невидимым. Это чудо. А ты разве не заметила, как он прошел через тебя? Нет? А он прошел, и ты сейчас в нем. И я. И двор. И кучи кирпича. И песок. И сарай. И дом. И кони, и твой папа, и твой дядя, и твои братья, и работники, и улица. И другие дома. И стены, и сады, и церкви, и башня палаццо, и колокольня собора, и река, и луга за ней, и вон те поля, видишь? Видишь, как это далеко отсюда? Видишь вдали башню и дома? Он, этот круг, прошел через них, и никто ничего не чувствует, но все равно это происходит. А представляешь, как он сейчас добирается до селений и полей, которые мы даже видеть не можем? А за полями — города, и так до самого моря. И вот он уже катится через море. Этот круг в луже, который ты видела, уже никогда не остановится и доберется до края света, а потом и дальше. Ничто его не остановит.