Как много в этом звуке…
Шрифт:
— Я, например, ничего смешного не вижу.
— А! Вот вы, почти незнакомый мне человек, с которым я завтра расстанусь и никогда больше не увижусь, вы знаете, почему я так много рассказываю вам о своем друге? Потому что на большее не решаюсь. Боюсь. И вы меня боитесь. И все это очень грустно… Боже, сколько страхов! Страх показаться смешным, глупым, страх сказать не то, что от тебя ждут… Это все время меня гнетет! Я надеялся, что здесь, на острове, мне удастся избавиться от этого… Не удалось.
— Вам нужно обзавестись друзьями.
Костя вскочил, подошел к окну, прижался лбом к стеклу, потом резко обернулся.
—
— А ведь вы тоже не раскрылись, — сказал я. — И слова ваши тоже довольно нейтральные…
— Да! Да, черт возьми! Потому что я так привык к этим стерильным словам, что не могу пользоваться другими! Это как спирт! Я не могу пить чистый спирт, потому что привык к разбавленному.
— Ну что ж, давайте выпьем разбавленного… За то, чтобы мы не опасались друг друга.
Я уезжал на следующий вечер, и Костя пошел меня провожать. Из гостиницы мы вышли, когда совсем уже стемнело. Дождь на какое-то время кончился, и только туман бесконечными валами сползал с сопок, медленно двигался по улицам, переваливал через крыши домов и уходил в море.
До отхода поезда было далеко, и мы пошли к берегу. Прилив еще не начался, и вдоль всего городка шла широкая песчаная полоса — едва ли не единственное место прогулок. В теплые вечера здесь катались на велосипедах, ездили на мотоциклах, мамы и папы чинно вышагивали, толкая перед собой детские коляски. Здесь знакомились с девушками, хвалились нарядами, сводили счеты. Песчаная полоса вдоль моря стала постепенно главной улицей. Влажный песок был настолько плотен, что позволял даже надевать туфли с высокими каблуками. И тут же, стоя по колена в воде, парни ловили рыбу, чилимов…
Сейчас полоса была пуста. Ни одного человека мы не встретили до самых пограничных вышек. Стояла такая тишина, которую можно услышать только здесь. В одну сторону простирался океан. Без единого всплеска. В другую — тайга. Без единого шороха. Какие шорохи в насквозь промокшем лесу!
Гудок паровоза мы услышали, наверно, километров за пятьдесят и повернули обратно.
Костя все-таки ошибался, говоря вчера, будто одни и те же поступки могут вызывать и насмешки, и восхищение. Да, суд людей может быть самым различным, но главное — не в том, кто совершил тот или иной поступок, главное — каковы мотивы, что заставило человека поступить так, а не иначе. Костя прав в другом: вернувшись, он действительно может не увидеть восхищения в глазах друзей. Его приезд сюда — вовсе не результат спокойного и мужественного решения, это бегство. Он бежал от неустроенного и одинокого себя там, на материке, надеясь здесь найти себя другим: уверенным, общительным, сильным. Но и здесь у него не хватило сил, чтобы сблизиться с людьми. И если он когда-нибудь уедет с острова, это будет очередная попытка избавиться от своей слабости и недоверия. Наверно, все-таки любить людей и быть сильным в жизни — это почти одно и то же…
— А что ускорило мой отъезд, — неожиданно сказал Костя, — так это жена. Я долго не мог решиться уехать и начал с того, что написал жене длинную записку, в которой подробно объяснил, почему еду, куда, зачем… Она нашла ее в моем пиджаке, когда я уже почти отказался от мысли ехать куда-то. Боже, как она смеялась! Радостно, искренне! По ее щекам катились слезы, она упала на диван и продолжала хохотать, чуть ли не дрыгая ногами. Она так никогда не смеялась, да и вряд ли ей суждено еще когда-нибудь так смеяться… Через неделю я уехал.
— Не жалеете?
— Трудно сказать двумя словами… Знаете, остров засасывает. Как бы мне здесь ни было плохо, я знаю, что дома буду мечтать только об одном — увидеть все это снова.
— Можно позвонить домой, это, в общем-то, несложно. Через спутник отличная слышимость.
— Я знаю… звонил… Слышно так внятно, будто я все еще там… У нее был такой улыбчивый голос… Ей до сих пор смешно. Смотрите! — показал он рукой в море. — Видите?!
— Что? Волны?
— Какие волны! Что вы! Это льдины! — Он сказал это с торжественностью, будто показывал город, поднимающийся из волн. — Да, это идут льды Охотского моря… Вот еще и за этим я приехал сюда.
— За чем? — не понял я.
— Чтобы иметь возможность протянуть руку и сказать — это плывут льды Охотского моря.
В тусклой дощатой комнатке вокзала ждал прибытия поезда только старый кореец с двумя мешками. Больше никто в ту ночь не уезжал из Макарова.
— Знаете, — сказал я, — может, с вашим другом что-то случилось?
— Да какой друг! — перебил он меня. — Он даже не знает моего имени, и я не знаю, как его зовут. Мы жили в одном дворе, и только… Хотелось услышать знакомый голос.
Костя стоял на дощатом перроне под фонарем и молча смотрел на влажные, тускло мерцающие вагоны узкоколейки. А как только поезд тронулся, сорвал с головы фуражку с длинным козырьком, но тут же снова надел ее, будто устыдился. Поезд набирал скорость медленно, и я долго еще видел его высокую фигуру под станционным фонарем. Я представил себе, как он будет брести по размокшим улочкам в гостиницу, как войдет в свой отсыревший номер, как включит свет и увидит еще накрытый стол — он и на следующий день ждал своего друга…
А поезд всю ночь шел вдоль моря, и всю ночь светились недалеко от берега голубоватые льдины, которые плыли из Охотского моря. К рассвету они становились все синее, ярче, а когда взошло солнце, от льдин брызнуло холодным чистым светом.
Прекрасные впечатления
Лавров прибыл в Невельск под вечер, и городок сразу понравился ему. Выйдя из низкорослого вокзала с непривычно широкими дверями, он оказался на чистой узенькой улочке, доверху наполненной розовым закатным светом. Куда бы ни приезжал Лавров, он всегда первым делом шел к морю. Без цели, без заранее принятого решения; сам того не замечая, в день приезда он обязательно оказывался на берегу. А последние годы, куда бы ни забрасывала его непутевая судьба, где-то рядом, в двух шагах неизбежно слышался шум волн.