Как несколько дней…
Шрифт:
Двенадцать лет было мне тогда, и путем, в начале неясным и кружным, а под конец до боли отчетливым и резким, я пришел к пониманию, что это я виноват в постигшей Якова беде и в его одиночестве. Я понял, что когда бы не я и не тот мой ужасный поступок, мама ответила бы на его ухаживания и мольбы и вышла бы за него замуж.
Как в заветную шкатулку, упрятал я от своих трех отцов секреты, касавшиеся их и ее. Я не открыл им, почему она поступила так, как поступила, и выбрала того, кого выбрала. Я не рассказал им, что, сидя
О насмешках и мучениях, пережитых в школе, я им тоже не рассказывал.
— Как тебя зовут? — смеялись малыши.
— Кто твой отец? — подначивали большие и, не понижая голоса, гадали вслух, кто из троих мой настоящий отец.
А поскольку Рабиновича и Глобермана они боялись, то сосредоточились на Якове Шейнфельде, которого одиночество и печаль сделали удобной для нападок мишенью. У него была к тому же странная привычка, которая вызывала у всех презрительную жалость, — он мог целыми часами сидеть на пустынной автобусной остановке, что на главной дороге, и бормотать, обращаясь то ли к самому себе, то ли к поникшим в пыли казуаринам, то ли к проезжающим легковушкам, а может — и к гостям, которых только он и видел: «Заходите, заходите, дорогие, спасибо, что пришли, заходите, друзья…»
Время от времени его лицо как будто освещалось изнутри, и тогда он торжественно вставал, выпрямлялся и, словно бы повторяя какую-то древнюю формулу, возглашал: «Заходите, друзья, заходите, сегодня у нас здесь свадьба!»
Я не раз видел его там, когда сопровождал Одеда на его молоковозе.
— Ты только посмотри на этого старика! — говорил Одед. — Будь он лошадью, его бы уже давно пристрелили.
Но и Одеду, и даже Номи, его сестре, я не открыл, какое зло сделал Якову в детстве.
Вечером следующего дня, закончив домашние уроки, я помог Моше подоить коров, потом умылся, надел белую рубашку и отправился в гости к Якову Шейнфельду.
Я открыл маленькую калитку, и меня тут же окружили дивные запахи незнакомой еды, которые выскользнули из окон дома, но не смогли пробиться сквозь живую изгородь и теснились в пределах двора.
Яков открыл мне дверь, произнес свое «Заходите, заходите», и запахи тут же усилились и стали льнуть к моей шее и щиколоткам, обвили их, втянули меня внутрь дома и наполнили мой рот взволнованной слюной.
— Что это ты наварил, Яков? — спросил я.
— Хорошую еду, — ответил он. — Мой тебе подарок в тарелке.
Подарки Якова не были такими частыми и напоказ, как подарки Глобермана, зато они были более интересными. Когда я родился, он принес желтую деревянную канарейку, которую подвесили над моей колыбелью. В три года он показал мне, как складывать желтые лодочки из бумаги, и мы вместе пускали их вплавь по вади. На мой восьмой день рождения он приготовил сюрприз, который привел меня в восторг, — большой наблюдательный ящик, настоящую будку, всю заляпанную зелеными маскировочными пятнами, с отверстиями для наблюдений и вентиляции, с двумя ручками и парой колес.
— Из этого ящика ты сможешь смотреть на своих ворон, чтобы они тебя не видели, — сказал он. — Но ты не пользуйся им, чтобы подглядывать за людьми, это очень некрасиво.
Внутри ящика Яков укрепил прищепки для бумаг и карандашей и устроил место для бутылки с водой.
— И для веток и листьев, повтыкать их со всех сторон, тут у тебя тоже есть места, Зейде, чтобы вороны не почувствовали тебя и не улетели из-за этого, — сказал он. — У меня канарейки сидят в клетках, а я снаружи, а у тебя ты будешь в клетке, а вороны снаружи.
— Они не улетают от меня, — сказал я. — Они меня уже знают, и я их тоже.
— Эти вороны, они совсем как люди, — улыбнулся Яков. — Не удирают на самом деле, а только делают для тебя вид, как будто удирают. Но если ты спрячешься в этом ящике, они будут вести себя обыкновенно.
Назавтра я попросил Глобермана взять меня с ящиком в его пикапе в эвкалиптовую рощу.
Роща находилась на восточном краю деревни, вблизи деревенских полей, а за ней располагалась бойня, густая и мрачная это была роща, и пересекала ее всего одна тропа — та самая, по которой Сойхер уводил животных навстречу их судьбе.
Вороны гнездились на высоких верхушках эвкалиптов, и в это время года можно было уже разглядеть их потомство, ростом почти с родителей. Воронята начинали учиться лёту, и старые вороны показывали им всякого рода приемы. Молодые, которых в первый год жизни легко было опознать по растрепанным, торчащим перьям, группками сидели на ветках, и каждый раз кто-то из них срывался с места, пару секунд в ужасе барахтался в воздухе, а потом собирался с силами и возвращался на свое место, тесня соседа по ветке, пока и этот не сваливался, чтобы немного полетать.
Я сидел в ящике и видел все, а вороны не чувствовали меня. Вечером, когда Глоберман приехал забрать меня домой, все мои конечности скрючились от усталости, но сердце мое ширилось и пело от счастья.
Яков усадил меня за большой и гладкий кухонный стол, на котором сверкали — каждая как полная луна — белые тарелки и тускло поблескивали серебром столовые приборы.
— В честь твоего дня рождения, — сказал он.
Пока я ел, его глаза неотрывно следили за выражением моего лица, а я не мог, да и не хотел скрыть свое удовольствие.
К двенадцати годам я уже знал, какая пища мне нравится и что я терпеть не могу, но еще не мог себе представить, что еда может доставлять такое глубокое и острое наслаждение. Маленькие вкусовые сосочки радостно выпрыгивали не только на моем языке и нёбе, но и в горле, во внутренностях и даже, кажется, на кончиках пальцев. Запахи заполняли мне нос, слюна заливала рот, и хотя я был еще ребенком, но уже знал, что никогда не забуду эту трапезу.
Странно, но наслаждение это сопровождалось какой-то тонкой печалью, которая приправляла едва ощутимой горечью то счастье, и вкусы, и запахи, что наполняли мое тело.