Как роман
Шрифт:
6
Право на боваризм
В общем и целом «боваризм» в этом и состоит — в исключительном и безотлагательном удовлетворении жажды острых ощущений: воображение кипит, нервы трепещут, сердце колотится, адреналин бьет ключом, вживание в образ не знает удержу, и мозг принимает (ненадолго) гусей повседневности за лебедей романтики…
Все мы поначалу читали именно так.
Упивались.
И пугали своим упоением взрослых наблюдателей, которые спешили подсунуть
— Посмотри, а ведь Мопассан-то все-таки лучше, разве нет?
Спокойно, спокойно… не стоит самим поддаваться боваризму; Эмма-то, в конце концов, всего-навсего персонаж романа, задуманного и продуманного автором, поэтому из причин, посеянных Гюставом Флобером, вырастут лишь такие следствия — при всей их правдивости — какие он задумал.
Иначе говоря, если моя дочь зачитывается серией «Арлекин», она вовсе не обязана сначала изолгаться, а потом отравиться мышьяком.
Хватать ее за руку и оттаскивать от подобного чтения значило бы поссориться и с ней, и с собственным отрочеством. И лишить ее ни с чем не сравнимого удовольствия — самой завтра вывести на чистую воду ширпотреб, от которого она сегодня без ума.
Куда разумнее с нашей стороны поладить с собственным отрочеством; ненавидеть, презирать, отрицать или просто забывать подростка, каким мы когда-то были, — как раз подростковый симптом: стоит ли паниковать, воспринимая переходный возраст как смертельно опасную болезнь?
Лучше напомнить себе о своих первых читательских переживаниях и воздвигнуть скромный алтарь прежним читательским пристрастиям. В том числе и самым «дурацким». Их роль неоценима: они помогают нам сопереживать себе прежним, посмеиваясь над тем, чему мы прежде сопереживали! Мальчики и девочки, которые делят с нами жизнь, только выиграют от этого, мы почувствуем и к ним уважение и нежность.
И еще надо напоминать себе, что боваризм — как и некоторые другие слабости — свойственен в какой-то мере всем (замечаем-то мы его всегда в других). Нередко мы, возмущаясь, что подростки читают такую пошлятину, сами в то же время вносим свою лепту в успех какого-нибудь телегеничного писателя, которого осмеем и забудем, когда мода на него пройдет. Чередование наших просвещенных восторгов и умудренных отречений исчерпывающим образом объясняет, как создаются литературные фавориты.
Нас не проведешь, мы видим все насквозь, и так всю жизнь знай приходим на смену самим себе, неколебимо убежденные, что «госпожа Бовари — это не я».
Эмма наверняка была того же мнения.
7
Право читать где попало
Шалон-на-Марне, 1971 год, зима.
Казармы артиллерийской учебной части.
На утреннем разводе рядовой второго класса Имярек (регистрационный номер 14672/1, хорошо известный нашей хозчасти) систематически вызывается добровольцем в самый непопулярный, самый бесславный наряд, обычно назначаемый в наказание и являющий собой посягательство на честь и достоинство: легендарный, унизительный, неприличный наряд по сортиру.
Каждое утро.
Неизменно улыбаясь. (Про себя.)
— Наряд по сортиру? Он делает шаг вперед.
— Имярек!
Торжественно, как перед атакой, берет швабру со свисающей половой тряпкой, словно это полковое знамя, и исчезает к великому облегчению остальных. Одинокий смельчак: никто за ним не следует. Армия в полном составе окопалась в укрытии более почетных нарядов.
Проходит час, другой… Он, должно быть, пропал без вести. Он почти забыт. О нем забывают. Однако в положенный срок он является и, щелкнув каблуками, рапортует: «В туалетах чисто, господин капрал!» Капрал забирает швабру, и глубоко в его глазах таится вопрос, который он так и не облекает в слова. (Уважение к человеку обязывает.) Рядовой козыряет, разворачивается кругом и возвращается в строй, унося с собой свою тайну.
Эта тайна вполне материальным весом оттягивает правый карман его гимнастерки: томик в тысячу девятьсот страниц, в который «Плеяда» уместила полное собрание сочинений Николая Гоголя. Четверть часа повозить шваброй за целое утро с Гоголем… Вот уже два зимних месяца каждое утро рядовой Имярек, с удобством посиживая в тронной зале, запертой на два оборота, воспаряет высоко-высоко над армейской действительностью. Весь Гоголь! От ностальгических «Вечеров на хуторе близ Диканьки» до фантасмагорических «Петербургских повестей», включая страшного «Тараса Бульбу» и черную комедию «Мертвых душ», да еще пьесы, да еще письма Гоголя, этого поразительного Тартюфа.
Ибо Гоголь — это Тартюф, который мог бы сочинить Мольера, чего рядовой Имярек так никогда бы и не понял, если б уступил другим наряд по сортиру.
Армия любит чествовать воинские подвиги. Этот отмечен лишь александрийским двустишием, нацарапанным очень высоко по чугуну сливного бачка и принадлежащим к лучшим образцам французской поэзии:
Сев на толчок, клянусь пуристу педагогу ль:Он стал толчком к тому, чтоб мне открылся Гоголь.(Со своей стороны, старик Клемансо — «Тигр» Клемансо, тоже солдат не из последних, — отзывался с благодарностью о хроническом запоре, не будь которого, по его словам, он так и не имел бы счастья прочесть «Мемуары» Сен-Симона.)
8
Право втыкаться
Я втыкаюсь, мы втыкаемся, пусть себе и они втыкаются.
Это значит, что мы позволяем себе выудить с полки первую попавшуюся книгу, открыть ее на любой странице и воткнуться на минутку, потому что у нас в распоряжении только эта минутка и есть. В некоторые книги втыкаться удобнее, потому что они состоят из отдельных коротких текстов: полное собрание сочинений Альфонса Алле или Вуди Аллена, новеллы Кафки или Саки, «Коллажи» Жоржа Перроса, старый добрый Ларошфуко и большинство поэтов…
Вне зависимости от этого всегда можно открыть Пруста, Шекспира или «Письма» Раймонда Чандлера на любой странице, воткнуться и читать с любого места без малейшего риска разочароваться.
Если нет ни времени, ни средств, чтобы провести неделю в Венеции, зачем отказывать себе в праве заглянуть в нее на пять минут?
9
Право читать вслух
Я спрашиваю ее:
— Тебе читали вслух, когда ты была маленькая?
Она отвечает:
— Нет, никогда. Отец был то и дело в разъездах, а мать слишком занята.