Как роман
Шрифт:
Теперь он был «большим», мог читать сам, мог один, без поддержки, идти по территории знаков…
И вернуть нам, наконец, наши четверть часа свободы.
В своей новоиспеченной гордости он не очень-то и противился. Он забирался под одеяло — раскрытый «Бабар» на коленях, складка отчаянной сосредоточенности между бровей: он читал.
Успокоенные этой пантомимой, мы выходили из комнаты, не понимая — или не желая себе признаться, — что ребенок сначала осваивает не действие, а внешнее проявление действия, и что если такая игра на публику и помогает научиться, то самое первое ее
Нет, мы не забыли о своих родительских обязанностях, ничего подобного. Мы не забросили его, препоручив школе. Напротив, мы неусыпно следили, как идут у него дела. Учительница знала нас как родителей внимательных, не пропускающих ни одного собрания, «идущих на контакт».
Мы помогали ученику с домашними заданиями. И при первых же заминках в чтении, свидетельствующих о том, что он начинает выдыхаться, мы проявили твердость: он должен непременно прочитывать вслух положенную страницу в день и понимать смысл прочитанного.
Не всегда это было легко.
Родовые муки с каждым слогом. В усилии сложить слово теряется его смысл.
Смысл фразы распадается на атомы слов.
Еще раз с самого начала. Все заново. Неустанно.
— Ну, так что ты сейчас прочел? Про что здесь говорится?
И это — в самое неподходящее время дня. То он только что из школы, то мы — только что с работы. То он на пределе усталости, то мы на исходе сил.
— Ты совсем не стараешься! Раздражение, крик, демонстративный уход, хлопанье дверьми — или упрямое:
— Еще раз, с начала и до конца!
И он начинал еще раз, перевирая каждое слово дрожащими губами.
— И нечего мне тут комедию ломать!
Но его мука не была притворной. Настоящая мука, неконтролируемая, ею он высказывал нам свое горе — оно именно в том и состояло, что он больше ничего не контролировал, больше не справлялся с ролью так, чтоб мы остались довольны; а источником этого горя был не столько наш гнев, сколько скрываемая за ним тревога.
Ибо мы были встревожены.
Тревога очень скоро заставила нас сравнивать его с другими детьми его возраста.
И расспрашивать наших знакомых Имярек, у которых дочь — нет-нет, никаких проблем со школой, и читает, да, прямо запоем.
Может, он плохо слышит? Может, дислексик? Неужели школьная дезадаптация? А вдруг он умственно отсталый?
Всевозможные обследования: аудиограмма — нормальней не бывает. Диагноз логопедов — самый утешительный. Психологи не видят причин для беспокойства.
Тогда что же?
Лень?
Просто-напросто лень?
Нет, он двигался в своем ритме, вот и все, а этот ритм не обязательно тот же, что у кого-то другого. Не существует всегда равномерно поступательного движения жизни, есть ритм ученика-читателя. В этом ритме бывают свои ускорения и свои внезапные откаты, свои периоды ненасытности и долгие сиесты переваривания, свое стремление к успеху и свой страх не оправдать надежд…
Вот только мы — «педагоги», — мы-то ростовщики, не признающие отсрочек. Держатели Знания, мы ссужаем его под проценты. Должен поступать доход. И в срок! Иначе
Если, как постоянно говорится, мой сын, моя дочь, молодежь не любит читать — и глагол выбран верно, именно любовь тут и ранена, — не надо винить телевизор, наше время, школу. Или все вместе, если угодно, но прежде зададим себе вот какой вопрос: что мы-то сделали с идеальным читателем, каким был наш ребенок в те времена, когда сами мы были сразу и сказителем, и книгой?
Мы же предали его! Да еще как!
Когда-то мы составляли — он, сказка и мы — нераздельную Троицу, воссоединявшуюся каждый вечер; теперь он оставлен один на один с враждебной книгой.
Легкое течение нашей речи делало и его невесомым; теперь непроглядное кишение букв душит самую попытку предаться мечте.
Мы приобщили его к путешествиям со скоростью мысли; теперь он раздавлен тупостью усилия.
Мы одарили его вездесущностью — теперь он узник своей комнаты, класса, книги, строки, слова.
Куда же спрятались волшебные персонажи: братья, сестры, короли, королевы, все гонимые злодеями герои, которые избавляли его от груза бытия, призывая к себе на помощь? Возможно ли, чтобы они были как-то связаны с этими жестоко расплющенными следами чернил — буквами? Возможно ли, чтобы эти полубоги были так мелко искрошены и сведены к типографским значкам? Чтобы книга превратилась вот в этот предмет? Странная метаморфоза! Обратная магия. И он, и его герои вместе задыхаются в толще книги!
И не меньшая метаморфоза — ожесточение, с каким папа и мама, не хуже чем учительница, требуют, чтобы он высвободил замурованные грезы.
— Ну, так что же произошло с принцем? Говори, я жду!
И это — родители, которые, читая ему сказки, никогда, никогда не трудились выяснять, понял ли он, что Спящая Красавица уснула из-за того, что укололась веретеном, а Белоснежка — из-за того, что съела яблоко. (Кстати, ни с первого, ни со второго раза он по-настоящему и не понял. В сказках было столько чудес, столько красивых слов, и все его так волновало! Он сосредоточенно дожидался своего любимого места, повторял его про себя, когда до него доходило дело; а там уж проступали другие, более темные, где завязывались все тайны, но мало-помалу он понимал всё, абсолютно всё, и прекрасно знал, что Красавица спала из-за веретена, а Белоснежка — из-за яблока…)
— Отвечай: что произошло с принцем, когда отец выгнал его из замка?
Мы настаиваем, настаиваем. Господи боже, это ж в голове не укладывается — чтобы мальчишка не мог понять содержание каких-то пятнадцати строк! Пятнадцать строк, было бы о чем говорить!
Раньше мы ему читали — теперь мы за ним считаем.
— Раз так, сегодня никакого телевизора!
Так-так…
Да… Телевизор, возведенный в ранг награды — а чтение, соответственно, низведенное в разряд повинностей… наша находка, не чья-нибудь.