Как сделать птицу
Шрифт:
Лучшее, что есть в Сент-Кильде, это сумасшедшее лицо в Луна-парке. Рот его открыт, оскален так, что видны зубы, и именно через него вы попадаете в Луна-парк. Глаза широко распахнуты, сверкают яркие разноцветные лампочки. Дикое сооружение, но в то же время старое и шаткое, огороженное хилым деревянным заборчиком русских горок. Оно маячит угрожающе, смотрит хитро, скрипит на ветру в самом центре Сент-Кильды и напоминает местный призрак, подобный воспоминанию о прошлом, которое и не уходит прочь, но и не приближается. Оно похоже на беспокойный уголок сознания, на маленькое безумие, с которым вы уже сжились просто-напросто потому, что оно никуда не исчезает. Вы укрываете его новыми одеяниями, сажаете его в прочную клетку, в свою грудную клетку,
Я отправилась на пляж. Повесила замочек на велосипед, пошла и уселась на пляже. Песок был белым, складчатым, усеянным солнечными бликами и окурками. Рядом со мной на скамейке сидела немецкая пара. В практичных сандалиях и с поясами-кошельками. У немецкой женщины было неудачное лицо. Неудачное потому, что рядом с ним не хотелось бы проснуться. Оно наводило на мысль, что вас тщательно осматривают на предмет выявления признаков неопрятности, что вас, как гвоздями, а так это и выглядело, приколачивают пронзительными взглядами. Я устыдилась таких противных мыслей и по-доброму улыбнулась этой паре. Они отреагировали на мою улыбку неуклюжей неуверенностью.
Честно говоря, я не так уж здорово себя чувствовала. Не так здорово, как должна была. Не так, как планировала себя чувствовать. Вот эти немцы, например. Неважно, плохими были их утренние пробуждения или нет, но эти люди были парой. Почти все вокруг сидели группками или прохаживались по двое. Они были вместе.
Когда вас никто не понимает, приходится идти очень длинным путем к тому, чтобы понять себя. Все время ведешь внутренние диалоги. Основная проблема заключается в том, что некто, с кем я общаюсь в своем сознании, очень противный. Вот что сказал Некто Противный в тот момент: «А бывает так, что ты смотришь на свое отражение в зеркале и думаешь, что ты самое безобразное существо на свете?» Я кивнула и сильно хлопнула по песку ладонью, разгладив все складочки. Безусловно, я не была особенно хорошенькой. Некто Противный всегда напоминал мне о подобных вещах, всегда говорил: «Видишь, ты совершенно безнадежна. А теперь подумай о своем огромном эгоизме». Или: «Боже мой, да ты тот еще фрукт, с гнильцой».
Иногда я представляла себе, что мог бы сказать Некто Хороший, но беда состояла в том, что в это невозможно было поверить, потому что было очевидно, что это всего лишь лживые утешения, потрепывание колена, попытки не допустить дискриминации моей персоны. А если там был еще и Некто Мудрый, что ж, он вел жизнь настоящего затворника. И это приводило к тому, что именно Некто Противный захватывал инициативу в таких разговорах. И это именно Некто Противный был виноват в том, что меня посетили такие противные мысли о немецкой паре. Это была не моя вина..
Я долго смотрела на море. Маленький кораблик полз вдоль горизонта. Я легла на спину и закрыла глаза.
В день похорон мы с папой навестили Гарри в больнице. Мама не пошла. Я бы предпочла пойти туда одна, но я не могла им этого сказать. Гарри лежал на кровати, накрытый белой простыней. Он лежал за серого цвета ширмой, которая складывалась и раскладывалась, как аккордеон. Из носа и из запястья у него выходили трубочки. Вместо левого глаза — узкая щель, утопавшая в лиловой набрякшей коже. Нижняя челюсть перебинтована. Когда мы вошли, он смотрел в потолок. Потом повернул голову к нам. Но не улыбнулся. Его разрушенное лицо выражало огромную печаль. Мы с папой оделись в строгом соответствии с тем, как положено одеваться на похороны. Папин галстук съехал в сторону. Я была в маминой юбке клеш и в заправленной внутрь рубашке. Никто из нас не выглядел как обычно. Гарри — истерзанный, распластанный, обнаженные мужественные руки пришпилены трубочками; мы — официальные, темные, напряженные. Мы там стояли; он там лежал. Слезы покатились по его лицу. Никогда раньше я его таким не видела. Я никогда не видела, чтобы он был чем-то раздавлен.
— С тобой все нормально, Гарри? — спросил папа.
Гарри кивнул, а я подошла поближе к кровати. Гарри следил за мной взглядом из-под полуприкрытых век. Я взяла его за руку, а папа меня обнял, и у нас у всех тонкими струйками потекли по лицам слезы, и никто не мог ничего сказать сверх того, что говорили эти струящиеся слезы. Мы все испытывали глубокие чувства, но не свои собственные, а чувства друг друга, потому что чью-то боль так непереносимо тяжело принять, даже тяжелее, чем свою личную. Это было так, точно мы трое образовали круг, а внутри круга получился колодец, наполненный печалью, которая ходила волнами и отражалась от нас, как эхо отражается от стен пещеры. Наши сердца сомкнулись в единое целое, как смыкаются израненные руки, пытаясь противостоять неотвратимой гигантской волне. Они приготовили место, куда можно было излиться.
— А что говорят врачи, какие у тебя проблемы, Гарри? — задал вопрос папа.
Гарри немного поерзал, будто ему нужно было отыскать пострадавшие органы внутри себя.
— В основном внутренние травмы. Сломанные ребра, поврежденная селезенка.
— Тебе больно? — спросила я.
— Со мной все в порядке, — сказал он, но я видела, что ему больно.
Я посмотрела на его запястье, на белую кожу.
Было трудно найти в себе другие чувства, которые у меня были по отношению к Гарри, любовные чувства. Это было все равно что пытаться вспомнить мотив, когда вы оглохли. Во времени произошел внезапный разрыв, и было тогда, и было сейчас, и они отстояли друг от друга так мучительно далеко, что я никак не могла их свести. Так или иначе, а я сказала себе, что есть определенное количество чувства, которое можно испытывать зараз, а любовь и горе — это, пожалуй, самые сильные из человеческих чувств, и одновременно они просто не могут вместиться в одно маленькое тело, поэтому любви надо подождать.
Однако больше я ни разу не проведала Гарри во время болезни. Это было слишком тяжело, и печально, и натянуто, и я не могла всего этого вынести. Я не видела его до тех самых пор, пока его не выписали.
Глава двадцать вторая
Вероятно, я незаметно уснула на пляже. А проснулась уже далеко за полдень. Мне приснился плохой сон про раненую птицу. Я металась, держа ее в руках, подбегала к группкам и парам людей на пляже, просила их помочь мне спасти птицу. Но никто не хотел.
Я встала, стряхнула песок со щеки и решила пойти куда-нибудь перекусить.
«Je suis un clapot. Je suis un clapot, — потихонечку напевала я про себя. — Я жаба, я жаба». По-английски это звучало как-то не так. На самом деле не было такого слова — clapot. Просто я в детстве неправильно выговаривала по-французски «жаба», и Эдди это слово подхватил. Мне оно нравилось, мне нравилось ощущать его форму, когда оно выходило изо рта. У нас с Эдди оно превратилось в тайное ругательство, которым мы обменивались с большим энтузиазмом. «T’es un clapot, toi! Это ты clapot, ты!» — шептала я ему на ухо (если чувствовала себя очень по-французски). Или он просто выкрикивал это слово в мой адрес, когда сталкивался со мной в школе или видел, как я иду домой. «Эй, Clapot!»
Теперь оно уже не было таким действенным. Это слово перестало быть эффектным, теперь, когда его слышала я одна. Я вздохнула и попыталась утешиться призыванием Дьедры Катастрофы. Касательно Дьедры Катастрофы существовало такое правило: ее можно было использовать только в критические моменты полной утраты веры в себя и только в чрезвычайных ситуациях, потому что от частого употребления она теряла свою силу. Дьедра была девочкой из нашей школы, у которой все получалось плохо, она не справлялась даже с математикой. А ноги Дьедры были такими белыми, что сквозь кожу просвечивали голубые зигзаги вен. В школе ее называли Дьедрой Катастрофой. Правда, за глаза.