Как СМЕРШ спас Москву. Герои тайной войны
Шрифт:
Но вернемся к Абакумову. Вскоре арестовали и Антонину Николаевну с грудным двухмесячным ребенком – сыном Игорем, лишили квартиры и продержали в заточении два года и восемь месяцев в Сретенской тюрьме МГБ. У матери пропало молоко, и, чтобы мальчик выжил, следователи вынуждены были решить вопрос искусственного питания. В бутылках приносили матери коровье молоко. Только таким образом младенца спасли. В тюремной камере мальчик научился… ходить!
– Гражданка Смирнова, расскажите о конкретных фактах преступной деятельности своего мужа, – хмуро обратился один из дотошных следователей к арестованной.
– Таких данных у меня нет, потому что их никогда не было, – последовал довольно-таки смелый ответ. – Мой муж никакой не преступник. Он честно служил Родине.
В поисках компроматов ее обвиняли даже в связях ее отца и матери с Тухачевским.
На
Проходили месяцы, а следственное дело по «сионистскому заговору» не продвигалось. Узники «Матросской Тишины» держались стойко, всякий раз отвергая наветы своих коллег. Абакумов вел себя с истязателями мужественно, не признавал за собой никакой вины и не оговаривал подчиненных, хотя его регулярно и тяжело избивали, лишали сна и пищи, подолгу держали в холодном карцере, не снимая кандалов и наручников. Его тошнило от усталости и побоев, он еле передвигался от разбитых и простуженных в холодильнике коленных суставов. В карцере ему в день давали кусок черного хлеба и две кружки некипяченой воды. А истязания продолжались…
Об одной из форм пыток рассказывал сам Руденко председателю Верховного Суда СССР В.Теребилову. Последний вспоминал, что «он (Руденко – авт. ), видимо, имел в виду случаи, когда, например, допрашиваемого подследственного раздевали и сажали на ножку перевернутой табуретки с тем, чтобы она попала в прямую кишку…». Если это правда – то это же средневековье. Неужели наши старшие товарищи были такие жестокие, хотя ментально, по-христиански, должны быть терпимы, да и воспитывалось большинство из наших недавних предков на примерах высокой морали и влиятельной нравственности. Жестокое время рождает жестокость, а она, как всякое зло, не нуждается в мотивации – ей нужен лишь повод. Жаждешь крови? Стань гнидой, мерзостью, скотом.
«Расстреляют, не выпустят меня отсюда, с этого каменного мешка, ни Сталин, ни Маленков, – печально размышлял Виктор Семенович. – Если факт не сдается, его уничтожают. Кто-то старательно топит меня. Но я – солдат, а Маленков, Хрущев, Берия – политиканы. Солдат может потерять только жизнь, а политик – все… А вообще-то на кладбище всех ждет одиночество, вечное одиночество и цветы запоздалые. У меня отнимут и это. Вожди привыкли эксплуатировать проклятую человеческую надежду – эту мать дураков. Человеческая надежда одна из благороднейших. Проклятою и матерью дураков ее делают те, кто эксплуатирует чистейшую веру человеческого сердца. Конечно, можно остановить эту дичайшую эксплуатацию из всех эксплуатаций, какие есть в мире. Но к кому обратиться, если из застенков тебя никто не желает слушать. Надежда умрет со мной, но я этим мерзавцам не помогу ничем: ни клеветой, ни ложью, ни просьбой, – у меня мало сохранилось сил, но остался дух. Его не удалить им… Я невиновен – буду твердить палачам до последнего…»
Он хорошо знал, что говорил в мыслях себе и об этой стае политиков…
Естественно о таком поведении бывшего министра докладывали Сталину. Он злился, порой матерился на нового главу ведомства Игнатьева. Вождь кричал ему: «Мы вас разгоним, как баранов». И еще одна деталь, чем чаще Рюмин появлялся перед вождем, тем он больше вызывал у него раздражение. Малограмотный следователь рисовал Сталину чересчур примитивные схемы заговора по образцу и подобию ежовской архитектоники в создании врагов народа. Но всех вождь не разогнал и не мог разогнать, так как система госбезопасности ему была нужна, а вот Рюмина – этого «шибздика», как он его назвал, приказал выгнать из органов. На его место призвали на следовательскую работу новых костоломов, теперь из партийного аппарата, – Месяцева, Коняхина и других, которые благополучно потом вписались в хрущевскую «оттепель».
Месяцев теперь мог поиздеваться над своим вчерашним начальником, к которому, как и ко всем в своей корпоративной среде, Абакумов относился уважительно и шел на встречу в оказании любой помощи подчиненным. Вот история, которую рассказал историку Леониду Млечину бывший «смершевец» Николай Месяцев:
«В 1943 году у меня от воспаления легких умерла мама в городе Вольске. Я узнал через месяц и обратился к Абакумову, чтобы он дал мне отпуск четыре дня побывать на могиле. Он вызвал меня, дал мне десять дней и сам подписал командировочное удостоверение, и сказал: «Обратитесь в городской отдел, там вам помогут». Абакумов не обязан был проявлять такую заботу – звонить в горотдел безопасности, лично подписывать командировку, с которой я стрелой летел на всех поездах. Кому ни покажешь, все берут под козырек… И когда я приехал в Вольский горотдел наркомата безопасности, мне помогли с продуктами».
Так Абакумов отзывался на беду подчиненного.
Сидя на Лубянке в камере-одиночке, Питовранов ничего не ведал о судьбе своих товарищей. Спасали стихи. Хотя он и знал, что поэзия всегда о смерти, если это хорошая поэзия, но он писал о жизни. Во время размышлений о человеке, его месте в обществе и влиянии на него государственной машины, ему вспомнились однажды слова о России, сказанные фельдмаршалом Минихом в далеком 1765 году: «Русское государство имеет то преимущество перед всеми остальными, что оно управляется самим Богом. Иначе невозможно объяснить, как оно существует». Вел себя генерал с подчеркнутым достоинством, часто приводя в ярость своих истязателей. Бить его стали сильнее и дольше – кровь разлакомила тиранов. Евгений Петрович вспоминал:
«Стук надзирателей в железные двери камер гулко прокатывался по тюремным коридорам, возвещая начало очередного дня. Ровно шесть утра. Заправив постель, как того требовали правила тюремного распорядка, начинал утреннюю зарядку. Ежедневно, несмотря на настроение и состояние, превозмогая боль от перенесенных побоев. Лишенный свежего воздуха, на маленьком пятачке камеры пробегал до десяти километров. Без привычных физических нагрузок было бы трудно, даже невозможно выдержать все издевательства не только над плотью, но прежде всего над духом. И еще в ту темную годину выручала любовь к поэзии, к родному слову, русской, народной песне. Редкий день не баловал себя собственным концертом. И откуда только память извлекала уже давно, казалось, забытые народные песни? И сколько же в них оказалось светлого добра, сердечности, искренней грусти… Обычно у двери, с другой, естественно, стороны собирались и смотрели. Стояли всегда тихо, прекращая всякие разговоры, – их, видимо, удивляли старинные и напевные сказы, где героями всегда были «лихие», но честные и отважные люди. В камере-одиночке собственное будущее, даже самое близкое, оставалось непредсказуемым, и в подспудном ожидании худшего я стихийно, непроизвольно обращался к духовным истокам своего народа. Где-то, если хотите, это могло быть… прощание с родиной».
И когда Евгения Петровича Питовранова, основательно избив, препроводили в специально оборудованную, самую глухую и темную подвальную камеру, стало понятно, что живым ему оттуда уже не выйти.
«Какая великая драгоценность время, – рассуждал Евгений Петрович, – его необходимо разумно использовать. Только дурак растрачивает свое время на пустяки. Свободный человек и в тюрьме свободный. За мной никаких грехов нет, поэтому я должен быть свободен от переживаний, а синяки и ссадины заживут. Надо время и знания свои максимально использовать».