Как солнце дню
Шрифт:
Интересно, как все-таки я попал сюда? Неужели она сама меня сюда затащила или еще кто-то помогал ей? И кто она такая, в самом-то деле? Больше всего меня бесило и пугало то, что я совершенно не помнил, что произошло со мной на поляне, почему я вдруг очутился один.
Я ощупал себя руками — они начали немного повиноваться. Оказывается, я лежал в гимнастерке и брюках, только сапоги были сняты. Дотронулся до нагрудного кармана и облегченно вздохнул, нащупав тоненькую книжечку: комсомольский билет был на месте. В другом кармане
Девушка появилась в проеме чердака так же неожиданно и бесшумно, как и скрылась. В руках она несла черный чугунок, из которого торчала ложка. Остро запахло чем-то невообразимо вкусным. Я вглядывался в ее лицо, но оно как бы растворялось в полумраке. Она старалась не смотреть в мою сторону и села позади.
— Нет ни одной тарелки, — без сожаления произнесла она. — Зато хорошая ложка. Деревянная. Терпеть не могу металлических ложек.
Она говорила о ложках! Как это, черт возьми, важно сейчас, когда немцы уже в Гродно!
— Ешь, — она зачерпнула ложкой ароматную жидкость и поднесла к моему рту. Другой рукой приподняла мне голову, я ощутил ее мягкую горячую ладонь.
Мне было досадно за свою беспомощность. Кажется, нет ничего отвратительнее, чем ощущение собственного бессилия.
— Вкусно? — осведомилась она. — Это бульон. Я уже кормила тебя. Только сперва не могла разжать зубы, так ты их стиснул.
Вкусно? Еще бы! Я старался, чтобы ни одна капелька не угодила мимо рта.
— Все, — сказала она, отставляя чугунок в сторону. — Все. Без хлеба это, конечно, не очень сытно.
— Откуда бульон?
— Снова вопросы. Зачем, почему, откуда? Не имеет значения. У меня есть ружье. А в лесу есть дичь.
— А ты сама… ела?
— Опять вопросы?
— Не обижайся…
— А мне показалось, что ты злой. Я ухожу. Вернусь к вечеру. А сейчас привстань. Это тазик. Не стесняйся.
Что-то было в ее голосе такое, что я не посмел ослушаться. Нет, ты не имеешь права испытывать к ней неприязнь, это просто подло.
— Постарайся не шуметь, — предупредила она. — Ты это должен уметь. Ты же пограничник.
И, не ожидая ответа, она снова исчезла в проеме, оставив меня наедине со своими мыслями.
Итак, я жив. Но что с Антоном? Мы шли вместе, мы все время были вдвоем. Почему же его нет со мной? Почему?
Значит, они в Гродно? Почему? Ох, эти проклятые «почему»! Мы же должны бить немцев на той территории, с которой они ринулись на нас. Эх ты, стратег… бить! Валяешься, как чурбан, в тылу врага да еще и философствуешь! Да если таких, как ты, вояк набралось много, так кто же будет их бить, этих фашистов?
А все-таки что же случилось, почему не они отступают, а мы? Случайность? Не может быть. Каждый день Горохов водил заставу строем, и мы пели: «Пусть помнит враг, укрывшийся
А если правда? Если то, что она сказала, — правда? Я попытался встать, но тут же рухнул навзничь, потерял сознание…
Когда очнулся, понял, что позади целая ночь. Было тихо, вокруг чердака все замерло, окаменело. Сухая ветка уже не шаркала по крыше.
Я открыл глаза и зажмурился: чердак был пронизан солнцем. Горячие лучи врывались сюда через щели в крыше, через отверстия — следы выпавших когда-то сучков. Солнечные нити недвижимо висели у меня над головой, лежали на лице, на гимнастерке. Казалось, чердак с каждой минутой приближается к солнцу, и крыша, воспламенившись, будет долго гореть тихим неслышным огнем.
Меня обрадовало солнце, обрадовало, что не скрипит дерево, и захотелось, чтобы эту радость почувствовала и она, эта девушка.
— Ты здесь?
Молчание. Тишина. Какая чудесная тишина и как хорошо, что ее никто не нарушает! Значит, эта девушка не вернулась, как обещала. Увидела, что я уже могу обойтись без ее помощи, и решила уйти. В самом деле, какой интерес сидеть возле меня. Ты правильно поступила, девушка, и никто тебя не осудит. Плохо только, что не попрощалась. И что я так и не сказал тебе спасибо. Впрочем, к чему все эти условности. Все идет так, как надо, и жизнь есть жизнь. Вот полежу до вечера, а там все равно заставлю себя подняться, наплюю на боль, на слабость. Неправда, встану!
Мысли мои прыгали, смешивались, затемняя одно, проясняя другое. Откуда-то из густой неразберихи воспоминаний выплыло лицо немца, лежавшего у ручья. Если бы сейчас мне довелось увидеть его, я непременно узнал бы этого солдата, стоило лишь посмотреть на шрам у самого виска, на припухлые, будто чем-то обиженные, губы, на завитушки вспотевших волос.
Меня потянуло к письму. Я вытащил измятый листок. Почерк был очень мелкий, но разборчивый. Немецкий язык я знал хорошо, настолько хорошо, что свободно переводил специальную литературу по химии. Не очень быстро, но все же довольно уверенно я перевел все, что было написано:
«Добрый день, Эрна! Ты ничего не знаешь, а завтра на рассвете весь мир облетит весть о войне. И скоро на дорогах России мне останется только одно счастье: воспоминания. Наверное, придет день, когда ты осудишь меня, а может быть, и проклянешь. Но иначе я поступить не смогу. Ты говорила, что хочешь встретить меня героем. Рудольф — герой! Звучит, да?
Эту записку в случае моей гибели тебе передаст мой надежный друг. Скоро в небо взлетят ракеты. Ты понимаешь? Если увидишь маму…»