Как я был красным
Шрифт:
– Вот почему вы здесь оказались, Фаст. Джек говорит, что вы умеете писать.
Сначала они, все трое, стояли. Потом, как по команде, сели. Но мне присесть никто не предложил, так что я продолжал стоять. Они по-прежнему не сводили с меня глаз, словно во мне и впрямь было нечто диковинное. На самом деле ничего диковинного, конечно, не было. Росту - пять футов десять с половиной дюймов, пышная в ту пору шевелюра, круглые щеки, что, надо сказать, всегда доставляло мне немалые неудобства, ибо, стоило хоть чуть-чуть смутиться, как они заливались краской. Портрет завершали карие глаза и толстые очки в роговой оправе.
– Вы поняли, что я имею в виду?
– послышался голос Дэвиса.
Я покачал головой.
– Он хочет сказать, - добродушно пояснил Хаусмен, - что вам предлагается
Я снова покачал головой. Если бы я расцепил ладони, видно было бы, что дрожат они, как листья на ветру. Меня не увольняют. Дело обстоит еще хуже.
– Ничего не получится, - сказал я.
– Это еще почему?
– Я просто не знаю этой работы. Никогда не писал для радио, никогда не работал в газете.
– А вашей анкетой никто и не интересуется, - сказал Барнс.
– Мистер Хаусмен утверждает, что вы пишете хорошо и просто и что у вас есть политическое чутье. От вас требуется пятнадцатиминутная передача, в которой людям в оккупированной Европе рассказывалось бы, что происходит на войне, как действуют наши части и каковы надежды на будущее. Мы хотим, чтобы этот рассказ был прямым и честным, никаких соплей. И ничего придумывать не надо. В вашем распоряжении примерно 20 дикторов, каждый день вы будете выбирать трех - на англоязычные страны. Остальные будут работать над переводами.
– Все равно ничего не получится, - взмолился я.
– Не сегодня-завтра меня призовут.
– Элмер Дэвис подошел, сдернул с меня очки и, пристально всмотревшись, сказал:
– Правым глазом вы фактически ничего не видите, так ведь?
– Отнюдь, - запротестовал я, - все отлично вижу.
– Вас не призовут, - сказал Элмер.
– Ну а если я запорю дело?
– Дадим вам неделю, если не справитесь - выгоним.
– А призовут, - утешил меня Барнс, - тоже ничего страшного, будете приходить на работу в форме. Если, конечно, вас не уволят до этого.
Меня не уволили. Недели перетекали в месяцы, а меня все не увольняли.
– Доброе утро, вы слушаете Голос Америки...
– Buon giorno...
– Guten morgen...
– Bonjour...
– Раздавалось это слово, и становилось ясно, что миллионы французов, немцев, итальянцев, приглушив звук приемников, услышат сейчас то, что я написал: "Доброе утро, вы слушаете Голос Америки. Обстановка на фронтах..." Даже сейчас, сорок восемь лет спустя, в ушах моих звучит эта чудесная фраза, а глаза наполняются слезами: это Голос Америки; голос человеческой надежды и спасения; это голос моей прекрасной, замечательной страны, которая расправится с фашизмом и перестроит мир. Сомнениями в ту пору мы не мучались, никто даже не задумывался над тем, что принесут ближайшие годы. В то время мы просто гордились своей великой и во всех отношениях превосходной страной, так гордились, что нынешнему читателю этого не понять, как бы красноречив я ни был.
С другой стороны, сам я чувствовал себя отнюдь не превосходно. До того как поступить на эту службу, я почти не пил; теперь выяснилось, что, если в шесть вечера, совершенно вымотавшись после целого дня работы, не сделать перерыва и не заскочить в бар напротив, где за бокалом мартини встречается народ из ДВИ, в кабинет можно не возвращаться. А ведь моего дела за меня никто не сделает. И так каждый день. Однажды, "взбодрившись" таким образом, я вернулся на службу, и как раз во-время: из Вашингтона звонил помощник государственного секретаря. По его словам, свой очередной приказ Сталин целиком посвятил беззаветному мужеству некоего Ивана Ивановича, и в этой связи президент Рузвельт считает, что и Голос Америки должен отметить его доблесть. Было 6 вечера; выходит, вся дневная работа коту под хвост, надо писать новый сценарий - про Ивана Ивановича. После семи меня начнут терзать переводчики. В девять все они столпятся у меня в кабинете, кляня на чем свет стоит на семи языках и выдергивая листы с текстом прямо из машинки. Но ведь ко мне лично обращается Рузвельт, президент Соединенных Штатов и Верховный Главнкомандующий Вооруженными силами страны. Поэтому - вперед! Разумеется, президент Рузвельт знал, что "Иван Иванович" - просто русский
Ничего. Абсолютно ничего. Сегодня-то мы, конечно, поднаторели, но тогда были чистой деревенщиной, для которой страна и мир заканчивались в двадцати милях от околицы. Я позвонил в русское посольство. Там мне ответили, что тут какая-то ошибка: либо до, либо после имени-отчества должно быть что-то еще. Появилась с нерадостной новостью моя выпускница Беннингтона: в газетах ничего не знают. Никто, нигде и ничего о нем не слышал, только в "Таймс" кто-то предположил, что "Иванович" это отчество. Я велел секретарше снова звонить в русское посольство, но там уже никто не ответил. Не может быть, подумал я, что у них нормированный рабочий день, но она подтвердила: если нет ничего экстраординарного, они закрываются. Я позвонил капитану Барретту из военной разведки - он всегда поражал меня готовностью ответить на любой вопрос. На сей раз, однако, Барретт лишь посоветовал обратиться в местное представительство русского информационного агентства. Я позвонил в ТАСС, и только тут выяснилось, что Иван Иванович - это советский Джи-Ай. В восемь вечера я принялся сочинять свой панегирик русской пехоте.
В войне постепенно наступал перелом. Американские войска вели боевые действия на островах Тихого океана, и штаб ВМФ послал ко мне какого-то капитана, который с картами в руках объяснил смысл операции в южной его части. Дважды в неделю я просматривал военную хронику, чтобы мои обращения к европейским слушателям совпадали с реальным положением дел; иногда это были трофейные немецкие или итальянские пленки. Целыми днями я жил войной и в конце концов возненавидел ее и все, что с ней связано. После передачи в два утра все мы - авторы текстов, дикторы, технический персонал, в том числе и наши коллеги - беженцы из оккупированной Европы - часами обсуждали происходящее.
К тому времени я сильно переменился, что объяснялось возросшим чувством уверенности в себе. Я знал, что от меня требуется. И делал свое дело хорошо. Ни у Барнса, ни у Дэвиса претензий ко мне не было. Положение позволяло мне быть в курсе того, что происходит на различных театрах войны; мне не приходилось бесконечно мотаться в поисках информации самому - ее поставляли люди из Госдепартамента и военных штабов, а со временем - ребята из отдела военных новостей таких газет, как "Нью-Йорк таймс", "Нью-Йорк хералд трибюн", "Вашингтон пост". Я чувствовал себя чрезвычайно польщенным: ведь всего десять лет назад я бегал из одной редакции в другую в поисках любой работы.
В какой-то момент до меня дошел слух, что мы сооружаем радиостанцию в Северной Африке, которая, работая на средних волнах, будет передавать сигнал достаточно мощный, чтобы его принимали на обычном радио в оккупированных европейских странах. Я ничуть не сомневался, что мне предложат там такую же работу, как и в Нью-Йорке, даже начал прощупывать Джона Хаусмена на предмет, не найдется ли там работы для Бетт. Она, правда, снова была беременна, но ведь родить можно и в армейском госпитале. Во всяком случае она была к этому готова. В структуре североафриканского радио предполагался отдел брошюр, Бетт - замечательный оформитель, так что дело ей всегда найдется; я же предвкушал новые приключения в Европе. При всей ненависти к войне мне по-прежнему хотелось быть в самом ее пекле.