Как живут мертвецы
Шрифт:
— И где, — спросила я, сплевывая крошки табака, прилипшие к губе, — ты собираешься давать лондонцам их «кайу»?
— Нигде. Открою ресторан. — Он снова фыркнул. — Что-то вроде трактира, йе-хей?
— Тыоткроешь ресторан? — Я вспомнила, как в шестидесятых обедала с Йосом в «Овертонс». Счет, помнится, не превышал шести фунтов на двоих. Естественно, туда входило и вино, но на чаевые Йос поскупился. В 1958 году, когда я переехала в Лондон, там было два вида ресторанов — плохие и ужасные. А теперь мертвый австралийский абориген собирается открыть еще один.
— Да, «Нигде», так он будет называться, ей-хей? С центральноавстралийской кухней. У меня тут есть несколько аборигенов, они готовят мне то, что
— Думаешь, это будет иметь успех?
— Само собой. Этот городской народ ест все подряд, а повара у меня хорошие, йе-хей?
— Но где это «Нигде»? — Почему, почему, почему я опять позволяю втягивать себя в дурацкий разговор? Беседа с Фар Лапом напоминала мне разговор на идише — из одного вопроса тут же вытекал другой.
— О, видишь ли… — Он опустил на плечо бумеранг, поправил темные очки, пригнул поля шляпы и показал мне каблуки своих сапог. — Это здесь, поблизости. Спроси любого, и тебе покажут. Поверь мне, Лили — детка, меня легко найти, йе-хей? Заходи. — Он поднес тонкую руку к толстым губам, как бы опрокидывая стакан. — Я угощаю.
И с этими словами он удалился по Аргос-роуд, надвинув шляпу на глаза, перекатывая самокрутку из одного угла рта в другой. Его запыленная фигура исчезла за магазином миссис Сет. Он ушел в «Никуда». Невозможный человек. Подумать только, а я-то воображала, что он может научить меня чему-то, вывести куда-то. А получилось в «Никуда».
Но туда я идти не собиралась — чего ради? Возиться с метафизикой, неуклюже встраивать крошечные космологии в мои унылые будни? Муму в муму. Бедолага в бедолаге. К тому времени все это должно было бы начать соединяться в моем мозгу, верно? Или хотя бы тогда, когда я узнала, что Наташа, потеряв ребенка, тут же порвала с Майлсом. А особенно, когда она, разыскав старую подругу, решила на год отправиться в Австралию.
Старая подруга преподавала в Сиднее — вот почему она и осталась подругой. Наташа обращалась с друзьями удивительным образом: не церемонилась, а после проливала соленые слезы на нанесенные ею же раны, лишая друзей возможности испытывать к ней симпатию в ближайшие тридцать лет. Но эта подруга уехала сразу же после того, как они обе закончили школу искусств.
Ее звали Полли Пассмор. Мне она помнится пухленькой хорошенькой девчушкой со здоровой чувственной тягой к волосатым ногам, в отличие от ее гладеньких. Она громко смеялась, пила слишком много белого вина, а когда наконец пошла в учительницы, баловала вверенных ей детишек. Жизнь Полли Пассмор походила на яркие коллажи, которые она любила мастерить — из самых разных материалов, объединенных ее добрым нравом. В школе она тяготилась своей миловидностью, благодаря которой снискала угнетавшую ее популярность. В колледже Святого Мартина она познакомилась с Наташей. Для нее это стало облегчением, ибо рядом с гибельной красотой Наташи Полли превратилась в обычную пухленькую девчушку. Она сумела играть вторую скрипку, о чем всегда мечтала.
Полли терпеливо возилась с Наташей. Отпаивала чаем и снабжала носовыми платками на первых этапах пути к распаду. Утешала бессильно рыдавших молодых людей, чьи не ко времени вспыхнувшие сердца Наташа разбила о кухонный пол квартирки, где они с Полли жили. С этого же пола она пару раз подбирала Наташу после первых мучительных и еще вызывавших раскаяние передозировок героина. Она ходила с Нэтти в суд, когда ту обвинили в магазинной краже. Но это еще не все, она дописывала картины, которые торопливо набрасывала Нэтти, чтобы та могла представить их экзаменационной комиссии.
Полли успела уехать до того, как стало по-настоящему паршиво. Возможно, она получила от Наташи все, что хотела. Во всяком случае, Полли поняла, что ей никогда не стать ни такой красивой, ни такой проклятой. Полли покинула Лондон, считая, что у ее подруги подбито одно крыло, хотя крыло уже было ампутировано. Сначала она отправилась в Глазго, потом на остров Малл, потом в Калифорнию, потом в Банф. Она неискусно учила искусству, имела множество неудачных связей с мужчинами, которые вели себя с ней непростительно. С легкой руки своей подруги она превратилась в толстую некрасивую женщину, пить сладкое вино становилось все горше. Иначе как могла Полли Пассмор все это время поддерживать с Наташей связь? Как могла предложить ей пожить у себя, когда жизнь из той была высосана без остатка?
Последнюю порцию героина Наташа занюхала с металлической мыльницы в туалетной кабинке транзитного терминала в Абу-Даби. Когда самолет коснулся земли в Сиднее, все пассажиры зааплодировали, выкрикивая австралийские приветствия и издавая возгласы радости. Наша маленькая привередница зажала хорошенькую головку между худыми руками, и ее вырвало в предусмотренный для этого мешок. Она уже стала классическим антииодом — превращая мечты в кошмар.
Шарлотте пришлось слишком много вынести. Доставшееся ей в наследство лицо папаши, мою смерть, сестру-наркоманку, совокупление по расписанию. Но эту., эту… вселенскуюнесправедливость она не вынесла. Через месяц ей позвонила какая-то женщина и спросила, не хочет ли она посещать групповые занятия, где женщины, пережившие выкидыш, собираются вместе и демонстрирую!' друг другу фотографии своих безжизненных малюток, предусмотрительно отснятые персоналом. Закусывать жалкими остатками, крохами материнства с роскошного пустого подноса жизни было не в характере Шарли. Она не позарилась на объедки и отклонила предложение. Лучше пережить травму. Она видела своего мертвого ребеночка в кошмарах, обретавших пугающую реальность. Каждую ночь он приползал к ней, бедный крошка, по фасаду Камберленд-террас. Он стучался, пропащая душа, в большое оконное стекло. Шарлотта поднималась с супружеского ложа и брела по мягкому ковру, чтобы столкнугься с жестокой действительностью. «Что случилось, моя любовь? Чего тебе, бедняжка?» Его крошечный ротик открывался и закрывался в оранжевом свете уличных фонарей. Распахнув окно, она наклонялась ниже. «Хочу пи-пи, — говорил он. — Я хочу пи-пи». Стыд и срам, этот маленький шельмец не ленился тащиться из Далстона только для того, чтобы расстроить свою мать. Черт побери, я даже чувствовала сострадание к Шарлотте — разнообразия ради.
Днем Шарлотте в каждой собачонке на улице чудился покрытый мехом эмбрион. Элверсы отказались от тотальных анализов и прекратили систематические соития. Теперь у них было около тысячи отделений «Бумажных обрезков», и ничто не предвещало снижения темпов роста. Конечно, в конце восьмидесятых у них возникли незначительные трудности, однако теперь, подобно ракете, облетевшей Луну рецессии и использующей силу инерции, предприятие Элверсов с огромной скоростью рванулось вперед. В девяностых колеса экономики начали свободно вращаться в любую сторону. Теперь уже не стоял вопрос о том, чтобы выявить потребности людей, чтобы их удовлетворить, теперь надо было пробудить желание приобрести любой старый хлам, а затем его предложить. Именно этим и занимались Элверсы — снабжали людей старым хламом.
Никогда еще в истории человечества не обрамляли столько картин, не заворачивали столько подарков, не упаковывали столько безделушек, не переплетали столько книг, не делали столько оттисков, не ставили столько штампов, не вешали столько полочек. По мере того как информация все больше компьютеризировалась, письменные принадлежности становились все более роскошными. Население больше не посылало друг другу писем — бог ты мой, они перешли на огромные яркие открытки. Страшила ли их, как и меня, тирания чистых листов бумаги? Или, быть может, как я подозревала, огромное количество «Бумажных обрезков» было само по себе космическим дополнением к их непридуманным, неслучившимся и нерассказанным историям?