Калхас
Шрифт:
Антон Павлович Чехов
КАЛХАС
Комик Василий Васильич Светловидов, плотный, крепкий старик 58 лет, проснулся и с удивлением поглядел вокруг себя. Перед ним, по обе стороны небольшого зеркала, догорали две стеариновые свечи. Неподвижные, ленивые огни тускло освещали небольшую комнатку с крашеными деревянными стенами, полную табачного дыма и сумерек. Кругом были видны следы недавней встречи Вакха с Мельпоменой, встречи тайной, но бурной и безобразной, как порок. На стульях и на полу валялись сюртуки, брюки, газетные листы, пальто с пестрой подкладкой,
– Матушки мои, я в уборной!
– проговорил комик, осматриваясь.
– Вот так фунт! Когда же это я успел заснуть?
Он прислушался. Тишина была гробовая. Портсигар и выигрышный билет живо напомнили ему, что сегодня его бенефис, что он имел успех, что в каждом антракте он со своими почитателями, бравшими приступом уборную, много пил коньяку и красного вина.
– Когда же это я уснул?
– повторил он.
– Ах, старый хрен, старый хрен! Старая ты собака! Так, значит, налимонился, что сидя уснул! Хвалю!
И комику стало весело. Он разразился пьяным, кашляющим смехом, взял одну свечку и вышел из уборной. Сцена была темна и пуста. Из глубины ее, с боков и из зрительной залы дул легкий, но ощутимый ветер. Ветерки, как духи, свободно гуляли по сцене, толкались друг с другом, кружились и играли с пламенем свечки. Огонь трепетал, изгибался во все стороны и бросал слабый свет то на ряд дверей, ведущих в уборные, то на красную кулису, около которой стояло ведро, то на большую раму, валявшуюся среди сцены.
– Егорка!
– крикнул комик.
– Егорка, чёрт! Петрушка! Заснули, черти, в рот вам дышло! Егорка!
– А... а... а!
– ответило эхо.
Комик вспомнил, что Егорка и Петрушка, по случаю бенефиса, получили от него на водку по три целковых. После такой подачки едва ли они остались ночевать в театре.
Комик крякнул, сел на табурет и поставил свечу на пол. Голова его была тяжела и пьяна, во всем теле еще только начала "перегорать" выпитая им масса пива, вина и коньяку, а от сна в сидячем положении он ослабел и раскис.
– Во рту эскадрон ночует...
– проворчал он, сплевывая.
– Эх, не надо бы, старый дуралей, пить! Не надо бы! И поясницу ломит, и башка трещит, и знобит всего... Старость.
Он поглядел вперед себя... Еле-еле были видны только суфлерская будка, литерные ложи да пюпитры из оркестра, вся же зрительная зала представлялась черной, бездонной ямой, зияющей пастью, из которой глядела холодная, суровая тьма... Обыкновенно скромная и уютная, теперь, ночью, казалась она безгранично глубокой, пустынной, как могила, и бездушной... Комик поглядел на тьму, потом на свечку и продолжал ворчать;
– Да, старость... Как ни финти, как ни храбрись и ни ломай дурака, а уж 58 лет - тю-тю! Жизнь-то уж - мое почтение! Н-да-с, Васинька... Однако служил я на сцене 35 лет, а театр вижу ночью, кажется, только в первый раз... Курьезная материя, ей-богу... Да, в первый раз! Жутко, чёрт возьми... Егорка!
– крикнул он, поднимаясь.
– Егорка!
– А... а... а?
– ответило эхо.
И одновременно с эхо где-то далеко, словно в самой глубине зияющей пасти, ударили к заутрене. Калхас перекрестился.
– Петрушка!
– крикнул он.
– Где вы, черти? Господи, что ж это я нечистого поминаю? Брось ты эти слова, брось ты пить, ведь уж стар, околевать пора! В 58 лет люди к заутрене ходят, к смерти готовятся, а ты... о господи!
– Господи помилуй, как жутко!
– проворчал он.
– Ведь эдак, ежели всю ночь просидеть здесь, так со страха помереть можно. Вот где самое настоящее место духов вызывать!
При слове "духов" ему стало еще страшнее... Гуляющие ветерки и мельканье световых пятен возбуждали и подзадоривали воображение до крайней степени... Комик как-то съежился, осунулся и, нагибаясь за свечкой, в последний раз с детским страхом покосился на темную яму. Лицо его, обезображенное гримом, было тупо и почти бессмысленно. Не дотянувшись до свечи, вдруг он вскочил и уставил неподвижный взгляд на потемки. Полминуты простоял он молча, потом, охваченный необычайным ужасом, схватил себя за голову и затопал ногами...
– Кто ты?
– крикнул он резким, не своим голосом.
– Кто ты?
В одной из литерных лож стояла белая человеческая фигура. Когда свет падал в ее сторону, то можно было различить руки, голову и даже белую бороду.
– Кто ты?
– повторил отчаянным голосом комик. Белая фигура перевесила одну ногу через барьер ложи и прыгнула в оркестр, потом бесшумно, как тень, направилась к рампе.
– Это я-с!
– проговорила она, полезая на сцену.
– Кто?
– крикнул Калхас, пятясь назад.
– Я... я-с, Никита Иваныч... суфлер-с. Не извольте беспокоиться.
Комик, дрожащий и обезумевший от страха, опустился в изнеможении на табурет и поник головою.
– Это я-с!
– говорил, подходя к нему, высокий жилистый человек, лысый, с седой бородой, в одном нижнем белье и босой.
– Это я-с! Суфлер-с.
– Боже мой...
– выговорил комик, проводя ладонью по лбу и тяжело дыша.
– Это ты, Никитушка? За... зачем ты здесь?
– Я здесь ночую-с в литерной ложе. Больше негде ночевать... Только вы не говорите Алексею Фомичу-с.
– Ты, Никитушка...
– бормотал обессилевший Калхас, протягивая к нему дрожащую руку.
– Боже мой, боже мой!.. Вызывали шестнадцать раз, поднесли три венка и много вещей... все в восторге были, но ни один не разбудил пьяного старика и не свез его домой. Я старик, Никитушка. Мне 58 лет. Болен! Томится слабый дух мой.
Калхас потянулся к суфлеру и, весь дрожа, припал к его руке.
– Не уходи, Никитушка...
– бормотал он, как в бреду.
– Стар, немощен, помирать надо... Страшно!