Каменное сердце
Шрифт:
— По-прежнему хорошо учишься?
— Да, хорошо.
— Ты все еще первая?
— Да, папа, первая…
— Ну, тогда ты сдашь экзамены. А потом сможешь учиться в университете. Ты точно получишь стипендию! Я подумал, может, ты выучилась бы на доктора… Когда ко мне приходит докторша, я думаю о тебе… Она красивая… Ты наклоняешься надо мной, и мне весело смотреть, как качаются кольца у тебя в ушах, когда ты со мной разговариваешь. Мне приятно смотреть на тебя в белом халате и с этой штукой, через которую слушают, торчащей у тебя из кармана. Ты не говоришь мне, что я выздоровею, но ты рядом… Ты и других больных лечишь. Я горжусь своей
Лейла с изумлением осознала перемену. Ее не тронули эти разрушения, она осталась равнодушной при виде того, как смерть, словно стервятник, роется в гнилых отцовских потрохах. Худшее уже настало, но она созерцала его с поразительным хладнокровием, ей удалось преградить путь всякому чувству, словно она опасалась внезапной атаки целого войска неведомых переживаний.
Ужасное состояние этого тела на самом деле не было реальностью, это была всего лишь картинка среди прочих картинок, одна из возможностей. Она стояла, переполненная собой, в таком смятении, что даже собственная ложь ее не смущала. Вообще-то она терпеть не могла проявлений отцовской любви. Поздновато пришла эта нежность, слишком долго он предпочитал дочери ее братьев. Запоздалая, несдержанная, навязчивая, непрочная любовь, связанная с какими-то мечтами об успехе или о месте в обществе по доверенности. Впрочем, его теперешние восторги терзали ее сильнее, чем равнодушие или презрение, которые он выказывал к ней, когда она была маленькая. Ее охватил страх перед собственными парадоксальными мыслями, она боялась, что эти постыдные мысли ее задушат. Ей противен был отец, противна была она сама.
Больше она не могла вытерпеть и, собрав все силы, на цыпочках, пятясь, отошла от кровати. И быстро ушла, ни слова, ни поцелуя на прощание, и тяжелая дверь медленно затворилась, слившись с темнотой, и это означало, что в любой момент в эту картину впишется слово «конец».
Не видя ничего, она брела больничными коридорами, наугад открывала двери, поднималась по лестницам, шла по другим этажам, где реже умирали, но страдали больше. В конце концов она оказалась на самом верху здания, в до странности пустом отделении, сплошь белом и почти пугающе контрастировавшем с переполненным людьми лабиринтом, из которого она только что выбралась. Палаты без кроватей, плиточные полы и стеклянные стены, и снова коридоры. И ни одной живой души. Ни одной умирающей души.
В самом конце коридора был большой зал, тоже безлюдный, с длинным столом, окруженным десятками стульев. Кожаное кресло с внушительными подлокотниками и спинкой словно председательствовало на этом собрании пустых мест. За окнами все казалось погруженным в зимнюю тьму, но в щели опущенных жалюзи пробивались кровавые отблески городских огней.
Усталую Лейлу внезапно одолел сон, и она упала в кресло, намереваясь всего лишь несколько минут отдохнуть, собраться с силами. Опустившись на просторное, чуть подрагивающее сиденье, такое мягкое, что тотчас под ней просело, Лейла стала медленно клониться вперед до тех пор, пока головой не уткнулась в сложенные на столешнице красного дерева руки. Подбородком упершись в грудь, лбом навалившись на локоть, она глубоко дышала, вся уйдя в этот темный, теплый колодец.
Она не заснула по-настоящему: она прислушивалась к перешептыванию огромных теней, тихонько рассевшихся на стульях вокруг стола для особенного разговора. Лейла не испугалась, это были тени старых врачей, собравшихся пошептаться о смерти. По их интонациям было понятно,
Не сказать, чтобы все эти ученые медики с телами, сотканными из тумана, не замечали Лейлы, маленькой уставшей председательницы их собрания. Они видели ее и, похоже, мирились с ее присутствием, она была для них почти своей. Не потому, что была такой же ученой, как они, но потому, что воспринимали ее как существо, стоящее на пороге знания. И позволяли ей вести собрание, уткнувшись головой в скрещенные руки. Они допустили ее в свой странный круг. Они были ужасны, но, как ни странно, Лейла чувствовала себя под их защитой.
Вот так она и провалилась в глубокий сказочный сон, и ей снилось, что она падает, падает без конца, падает, вращаясь, в колодец собственных рук. Да что же, это никогда не кончится, она так и будет падать вечно?
Колодец ей снился, но во время падения Лейла чувствовала, как холодный воздух скользит по ее лицу, волосам, всему телу. И слышала тысячу бормочущих голосов, словно в стенках колодца таились мириады неведомых существ.
Лейла падала и падала и вскоре провалилась насквозь. Вот она проходит сквозь прозрачные, тоньше паутины, преграды. Скользит между возможностями. Плывет по границе миров.
Да, Лейла идет на ту сторону. Наконец она перешла.
Обращение в бегство
Я уже думал, эта зима никогда не кончится. Я имею в виду не только долгие серые месяцы нестерпимого холода, но и ту вкрадчивую зиму, которая вымораживает желания, заволакивает горизонт, и скука дней придавлена тяжелой плитой неба, и повсюду, в городах и на дорогах, тянется под ледяным дождем бесконечная слепая процессия. Остаться? Уехать? Лучше всего не двигаться.
А потом были те несколько удивительно нежных мартовских дней. Почти теплый ветерок и щедрое солнце, под которое внезапно стало можно сколько угодно подставлять лицо. Светло, все кругом улыбается, робко приоткрываются мгновения.
Конечно, во мне осталось много зимы, лоскутьев долгой душевной зимы, вроде тех заплаток грязного снега, какие даже среди лета удерживаются в складках горных склонов, обращенных к северу. Я прекрасно видел, что вокруг дома и в мире все снова зашевелилось. И теперь мне удалось отключиться от нелепого ритуала, состоявшего в том, чтобы снимать с полок выстроенные в ряды книги и укладывать их в ящики.
Я твердо решил, что с этим покончено. Раздам последние оставшиеся ящики и уеду. Стоя на пороге библиотеки, я смотрел, как пляшут пылинки в луче чудодейственного солнца. Ни одной книги не осталось, только темные ниши и ненужные деревянные полки.
Я закрыл дверь в опустевший некрополь, лишившийся своих сокровищ. В прихожей стоял десяток ящиков. В углу сложен мой багаж: сумка, кое-какие мелочи и двести страниц истории Шульца и Лейлы. В конце концов я решил еще некоторое время подержать у себя «рукопись Шульца», не бросать ее в огонь вместе со всеми моими сочинениями. Если бы я открыл чугунную дверцу погасшей дровяной печки, на пол обрушилась бы маленькая лавина светлого праха, присыпала бы поленья с острыми сколами, бесстрашно встретившие бесславную участь уцелевших.