Каменное зеркало
Шрифт:
– Мне доводилось слышать, – начал Штернберг, – что здесь начинается строительство большой электростанции. Если это будет причинять беспокойство, можно подыскать место получше… – его слова упали в пустоту.
– Нам ничего не нужно, – сухо ответила мать почти через минуту.
– Открой окно, – попросила Эммочка. Этот фокус ей никогда не надоедал.
Штернберг картинно вытянул руку с указующим перстом по направлению к дальнему окну, и оно с треском распахнулось.
– Альрих, перестань, – сказала мать. – Сейчас Ханна придёт убирать посуду, ты же напугаешь её до смерти.
– Просто Ханна глупая, – заявила Эммочка. – Она ничего не понимает в волшебстве. Давай превратим
– А ты не боишься, что её съест кошка?
– Тогда в мопса!
Сестра вздохнула:
– Между прочим, кому-то здесь давно пора заняться французским.
– У меня каникулы, – отмахнулась Эммочка.
– Каникулы надо заслужить. Кроме того, не забывай про невыученные стихи из Евангелия.
– Эви, дорогуша, у нас теперь строгая католическая семья? – заухмылялся Штернберг. – Я сейчас изреку банальную истину: то, что вбивается в голову бездумно, навсегда останется бессмысленным грузом.
– Я тебя спрашивала?..
– А французским я с ней сам позанимаюсь. Последняя гувернантка, как я погляжу, напрочь отбила у неё охоту учиться.
– Нет уж, – зло, но совершенно беспомощно сказала Эвелин.
– Да уж, да уж! – радостно подхватила Эммочка.
Эвелин в бешенстве вышла из комнаты. Но что она могла сделать? Этот омерзительно всесильный чиновник, вылупившийся из её нелепого младшего брата, привязал их к себе главным – деньгами. Он был единственным источником доходов. А раз так, его приходилось терпеть… Хотя так называемые занятия французским следовало бы всё равно запретить. Видела она, что они собой представляют. Например, следующее: книга валяется на софе, Эммочка, болтая ногами, сидит на письменном столе перед Штернбергом, и они вместе, хохоча, распевают куплеты про доктора Гильотена – куплеты очень сомнительного, никак не детского содержания. А эти истории про старые вестфальские замки и про неупокоенные души, которые он ей рассказывает на ночь, а Эммочка потом стращает чужих ребят услышанными небылицами так, что те плачут от ужаса, – ей-то, негоднице, всё нипочём. А эти меланхоличные, с мутным смыслом и с каким-то издевательским подтекстом песни, которые он, сидя за роялем, поёт для неё, а она с явным удовольствием подпевает – и в результате Эммочка наотрез отказывается разучивать хорошие, добрые, понятные песни, написанные специально для детей. А эти странные знаки, которые она рисует на косяках и на дверях, и неразборчивые словечки, которые шепчет над разбитой коленкой – от него, всё ведь от него…
Поздним вечером в открытые окна налетели большие ночницы и с тугим стуком бились в колпак настольной лампы, оставляя на нём чешуйки тёмно-серой пыльцы, бумажно трепеща короткими крыльями. Штернберг читал книгу – вот что в нём никогда не менялось, так это пристрастие к книгам и к чтению за полночь. Знакомая поза сосредоточенности: сплетённые пальцы подпирают подбородок, из-за чего плечи приподняты, но не тощие юношеские, а широкие и сильные мужские – сейчас даже от его прилежно, по-ученически склонённой большой спины, казалось, исходила смутная угроза.
Когда они обе вошли и симметрично встали по сторонам от двери, словно кариатиды, он не обернулся, но, не отрываясь от книги, ответил на невысказанный вопрос:
– До воскресенья, я полагаю.
Помолчав немного, добавил:
– Хорошо, не буду.
– Вот именно. – Эвелин обошла стол, отмеченный кругом электрического света, и посмотрела в окно, в свежую, веющую дождём черноту. – Хотя бы минут десять постарайся не отвечать, пока тебя не спросят. Что за штуку Эмма притащила в дом?
– Лук. И стрелы. Я учил её стрелять из лука.
– Этого ещё не хватало. Она не мальчишка.
– Она сама меня попросила.
Мать тоже обошла стол и села напротив.
– Господи, Альрих, как ты её балуешь! Страшно подумать, что будет с твоими собственными детьми.
– Надеюсь, их не будет как можно дольше… Эвелин, я всё слышу. Насчёт десятка на стороне. Я что, похож на Казанову?
– Послушай, Альрих, – нервозно начала мать, – у тебя в комнате опять на столе коньяк. Как и в прошлый раз. Каждый день. Тебя там что, спаивают?
Он не успел ответить, потому что сестра подступила с другой стороны:
– Ты отдаёшь себе отчёт в том, что очень плохо влияешь на Эмму? После твоих отъездов эта негодница становится совершенно неуправляемой.
– Ей просто-напросто не хватает внимания. И если бы моя работа позволяла бывать здесь чаще…
– Твоя работа? – с горькой язвительностью переспросила Эвелин.
– Знаешь, Альрих, – продолжала мать, – мы регулярно слушаем сводки новостей. В последнее время по всем западным радиостанциям только и передают о том, что германские войска отступают и несут потери. Для Гитлера всё кончится так же, как для Муссолини. Эта война уже проиграна, Альрих.
– Нет. Германия никогда не потерпит поражение, – Штернберг по-прежнему не поднимал голову от книги.
– Германия и рейх – вовсе не одно и то же, – сказала Эвелин от окна.
– Родину не выбирают.
– Ах вот как! Если ночью к соседям вламывается полиция, если молодчики в галифе стреляют в людей прямо на улицах только за то, что те ходят в синагогу, а не в кирху…
– Так бывает, когда стремление навести порядок вырождается в…
– Порядок?! – вспылила Эвелин. – Да что ты, скажи на милость, называешь порядком? Нескончаемую войну? Бешеную пропаганду? Не говори мне о порядке и уж тем более не говори о каких-то там своих идеалах! Скажи лучше честно: ты нашёл золотую жилу. Потому что твой рейх как известный триптих: для одних ад, а для других – сад земных наслаждений!
Штернберг коротко мотнул головой, будто ему отвесили пощёчину, и исподлобья взглянул на сестру. На его скулах проступали яркие пунцовые пятна, и в точности такой же лихорадочный румянец горел на бледном лице Эвелин – из-за чего они стали очень похожи друг на друга.
– Что ж, если ты полагаешь, что это золото было для нас лишним, когда мы подыхали от нищеты… – процедил Штернберг.
– Что значит подыхать, ты лучше спроси у нашего нового соседа. Он сначала побывал в подвалах на Принц-Альбрехтштрассе, а потом больше полугода, до побега, провёл в Бухенвальде. Вот он тебе расскажет! Хотя лучше бы не рассказывал ничего, а просто-напросто плюнул тебе в глаза!
– Эвелин, – тихо сказала мать.
– Да, конечно. Зачем я всё это говорю. Кому я это говорю…
– Эвелин! – повторила мать.
Сестра вышла, хлопнув дверью. Мать молча посмотрела на него. А он глядел на лампу, на то, как в жёлтый абажур с налёту врезаются тёмные мохнатые ночницы, глупые слепые твари, рождённые для мрака, и отчего их так притягивает чуждый их природе свет, почему они так упорно стремятся к нему, каким неведомым чудом им представляется эта дурацкая лампа? Одна из бабочек залетела в круглое отверстие наверху колпака, побилась внутри и скоро вывалилась снизу с поджатыми к норковой грудке лапками, убитая жаром светильника. Штернберг трясущейся рукой потянулся к выключателю, стукнул по нему, не попал, стукнул снова, и комната погрузилась во тьму. Из темноты выплывали серые, сизые, белесоватые очертания предметов. За окном чуть слышно перешёптывалась листва. Мать сидела молча.