Каменный пояс, 1976
Шрифт:
Пройдя к себе в комнату, Артем протянул другу шикарные полосатые брюки от импортного костюма и шелковую сорочку с янтарными запонками. Как ни отказывался Терентий, почти насильно завязал ему галстук и широкую желто-черную клетку.
— Богоявленский, знаешь, мировой старик. С самим Эйзенштейном работал… Не ударь в грязь лицом, Тетерев.
— Откуда он в наших краях? — причесываясь перед зеркалом, спросил Терентий. У Артема была своя комната — крохотная, с маленьким раскладным столом и диваном, но зато своя. По полкам некрашеных стеллажей, которые Терентий еще зимой помогал соорудить другу, стояли книги, любимые обоими: «История искусств» Грабаря, серия «Жизнь замечательных людей», Робеспьер, Делакруа, Мольер. Книги по математике
— Это долгая история. Как-нибудь расскажу… Ну, готов? Двинули…
Когда друзья, поздоровавшись, чинно вошли в столовую, разговор был в самом разгаре. За овальным столом вокруг самовара сидело несколько человек, среди которых Терентий сразу увидел выразительное шоколадно-морщинистое лицо Богоявленского с живыми навыкате блестящими глазами, хрящеватым аристократическим носом и величественной сизой лысинкой на темени. Старик был сух, поджар, узкоплеч, длинные пальцы его манерно держали мельхиоровый подстаканник с коричневым чаем, а под галстук была заправлена вышитая салфетка.
«С собой он ее, что ли, носит?» — мелькнуло непроизвольно у Терентия, ибо таких изделий сроду он не видел в этом доме. Кроме Богоявленского, был еще филармонический фотохудожник Семен — давно знакомый Терентию, оператор местного, только что открывшегося телевидения Миша Козелков и сам хозяин — белолицый, румяный Игорь Никитович Орлов, любитель поговорить, посибаритствовать в свободное время, а в целом — дьявольски работоспособный мужик. Терентий зимой часто ходил на его концерты, и ему они нравились, как и то, что Орлов не строил из себя непризнанного гения или провинциального светила. Просто он работал и жил только музыкой. «Не то, что я», — снова подумал про себя Теша, которого сегодня особенно удручала формальность и вместе с тем странная справедливость полученной оценки. Он снова с болью души начал колебаться в своем выборе, но не позволял этой мысли овладеть сознанием…
— И все-таки я не согласен с вами, уважаемый Игорь Никитович, — мягко и иронично, словно играя в поддавки с молодежью, которая преобладала в столовой, продолжал после знакомства Богоявленский, — джазовая музыка необходима нынешней юности. Бросьте пичкать их сухомятиной классики, растворите окно в мир сегодняшней европейской и негритянской музыки. Ведь не вас учить, как не принимали Прокофьева, потом Шостаковича, теперь — Армстронга и Гершвина…
Орлов, вся композиторская карьера которого строилась на благоговении перед святынями гармонии прошлого, сердито и потешно махал ладошками: «Оставьте, Павел Петрович, это какофония, издевательство над нервами и какой-то сектантский оргазм. Я слышу километры пленок, записанных нашими осветителями, монтерами и прочими «прогрессивными» работниками сцены. Но я не слышу ни единой мысли. Еще «Порги и Бесс» — это музыка. А дальше — маразм, издевательство…» Богоявленский, помешивая витой серебряной ложечкой чай, слушал Орлова, а глаза его озорно и заговорщицки блестели. Терентий безотчетно симпатизировал забавному старику, который явно провоцирует увлеченного Орлова. Это ясно. Было интересно, как повернется разговор, и друзья тихонько присели в дальнем конце стола, возле оставленных для них закусок и лангетов.
— Я не считаю себя столь компетентным в мелодике, но мне кажется — вы просто смешиваете школы. Есть школа гармонии, идущая от Баха и Гайдна, а есть самобытная, как резная скульптура Африки или японская графика, музыка иных рас и народов. Не будьте же педантом в застегнутом мундире — дайте ассонансу выйти на эстраду, в публику, и вы только обогатите свою же творческую палитру, дорогой.
— Позвольте, но это сразу станет эпидемией. Нет ни традиций, ни такта, чтобы воспринять. Вы посмотрите, как они танцуют безумные рок-н-роллы! — не сдавался Орлов, раскрасневшись и распустив чуть ли не до живота галстук-бабочку.
— О, я в юности любил танцы. Вы знаете, о моей чечетке писал даже Эйзенштейн, — живо и по-прежнему с иронией сказал Богоявленский, — сыграйте мне, коллега, и вы убедитесь, что любой танец нуждается в артистизме. В этом, кстати, я согласен…
И он поднялся из-за стола, вышел на мгновенно освобожденную для него территорию и встал в вызывающую позу. Фигура его, подвижная в суставах, как у сценического мима, приобрела графичность и напряженность. Первые такты музыки он стоял неподвижно, потом плавно повел ладонями по воздуху и задвигался быстро-быстро в ритме чарльстона, прищелкивая лакированными каблуками, мелькая узкими, очень узкими брюками, открывавшими его костистые лодыжки в фиолетовых носках. Друзья во все глаза таращились на это вызывающее чудо беспокойного танца почти семидесятилетнего старика, по-мальчишески озорного, с растрепавшимися редкими волосиками, с пощелкивающими фалангами пальцев.
— Видно, и впрямь старик был танцором, — шепнул Терентию Артем, подпрыгивая в такт на стуле, — во, класс показывает!
Потом Богоявленский перешел на рок, потом, не выдержав, сам проиграл Орлову несколько тактов незнакомого всем танца и, когда тот мгновенно схватил их, принялся летать по комнате, растопырив локти полусогнутых рук и змеясь узким телом, то приседая, то выпрямляясь. «Шейк а ля принстон», — в паузе выкрикнул он, и снова, меняя движения, прыгал по паркету под изумленными взорами присутствующих. «Позирует», — подумал про себя Терентий, и тут же ему на ум пришло, что старик похож на ребенка, которого долго держали взаперти и вот позволили побаловаться. И все-таки это было здорово, и все вразнобой искренне зааплодировали, когда Богоявленский, запыхавшись, свалился в кресло, обмахиваясь платком.
— Сдаюсь, сдаюсь, — забормотал Орлов, — с вашим талантом можно агитировать за стилизацию танца. Но это не может решить наш спор…
— Его решит сама жизнь, Игорь Никитович. Жизнь — великая штука, хотя начинаешь ценить, увы, под старость…
Все заговорили, обсуждая увиденное. Семка защелкал камерой, выбирая немыслимые позы и ракурсы, для чего ползал на полу, как кошка, и скоро никто не обращал на него внимания. Яркость человека, его какая-то мальчишеская игра удивили и обескуражили Терентия. Он привык к степенным, требовательным, отделенным неким барьером возраста и опыта, взрослым людям. Богоявленский походил одновременно и на шута и на мудреца — лукавого и скрытного, ироничного и нездешнего. Не решаясь прямо поговорить с ним в гуле компании, Терентий спросил Артема: «А что, он в городе у нас живет или проездом?»
— Сватают его, да он куражится. Сибаритствует пока в Свердловске, но есть вероятность… — И, не договорив, Артем поспешно бросился к режиссеру, которому Мария Мироновна уже успела подсунуть эскизные наброски обожаемого сына.
— Не надо, не надо, мама, — протестовал Артем, но рисунки уже пошли по рукам, и Терентий исподтишка наблюдал, как старик то хмурил брови, то, улыбаясь, кивал головой, перебирая листы ватмана. Темка рисовал, конечно, что надо, только до настоящего худкружковца из Дворца пионеров ему далеко. Факт…
— Вы знаете, что сказал обо мне К., — тут Богоявленский назвал фамилию всем известного кинопродюсера, — когда я делал пробные съемки на участие в его фильме в тридцать пятом году? «У этого молодого человека явно выраженная интеллигентная внешность, — заявил он. — Законсервируйте его лет на десять, и он станет уникумом среди наших актеров. Тогда он с лихвой окупит все невзгоды молодости…» И он не ошибся.
Добрая Мария Мироновна недоуменно смотрела на хитроватого старичка, полагая, что далее он выразится более конкретно об ее сыне, но Богоявленский подмигнул Артему и возвратил ему пачку рисунков.