Каменный Пояс, 1982
Шрифт:
— Люди! Люди али нет? Подлюке жизнь подарили и молчите? Найду, Прохориха, справедливость на твоего изверга. Ничем не поскуплюсь, без копейки останусь — найду справедливость!
— Не советую искать вам иную справедливость! — вышел из себя судья. До этого он задавал вопросы жене Доронина бесстрастным голосом. Жестом подозвав одного из милиционеров, шепнул тому на ухо. Милиционер помог бабушке Елене встать, поддерживая ее под руки, проводил до дверей.
В колонии оборвалась для Грини последняя кровная ниточка между ним и родным селом — умерла бабушка Елена. От пожизненного
Но, и на воле день начинается для Грини с одних и тех же кошмарных воспоминаний, и вот уже второй год сломленный, пристрастившийся пить Гриня безропотно кочует за спасителем своим по Сибири.
Жизнь Гарькавый знает, не чета ему…
Спал Илькин чутко, судорожно оттолкнул коснувшуюся горла руку. От Гарькавого разит водочным перегаром, запахом гнилых зубов.
— Вставай, киношник, айда рябинник искать. Ружье прихвати…
Коротавший ночь с козой возле костра Гриня приветствует задиристого дружка вопросом.
— Спалось хах, Олех Палч?
Гарькавый в свою очередь заботливо разглядывает багровый рубец на Гринином лбу.
— Ой, не говори, Гринюха! Приснится же человеку ересь малиновая. У самого Наполеона в плену побывал. Бородинское поле, дым, грохот, а он, бедолага, щи пустые из каски хлебает. «В маршалы ко мне пойдешь?» Я, понятно, отказался, дешевка я трехкопеечная, что ли? «Тогда вот тебе, солдат, за верность отечеству шпагу из нержавейки и кисет с махоркой!»
Гриня слушает байку с тусклой миной на лице: про этого самого Наполеона Гарькавый трекал тыщу раз… Костик — со снисходительной полуулыбкой. Оказывается, Гарькавый вчерашнее помнит и именно перед ним остроумно извиняется…
Смазать, как всегда, сапоги гуталином Гарькавый Костику не разрешил: останется в траве тропа остро чуждого, медведю запаха. Уткнул длинный нос в козью шерсть, недовольно сморщился.
— Дымом пропахла, партизанка. Может, с мылом выкупать ее? — обратился в раздумье к поникшему Грине.
— Олех Палч, она табах сжевала, что я вам накрошил из вчерашней пачхи.
Простодушное лицо Грини светится надеждой. Коза тоже сверлит Гарькавого рябым глазом.
— Сжевала — твой выкурю!
Тогда Гриня пускается на хитрость: достал из рюкзака огромную бутыль гаванского рома.
— На посошох, Олех Палч?
— Убери! — зло приказал Гарькавый. От его вчерашней пьяной расхлябанности не осталось и следа.
— Вари шамовку и можешь отсыпаться. Костром особо не дыми… Киношник, кого хороним? Готов?
— Жучхов, Олех Палч! Жучхи попадутся если, а? — робко кричит им Гриня вдогонку.
Коза с венком кувшинок вокруг туловища, ружье, кинокамера, уголовник, мечтающий стать кинооператором — винегрет, тарабарщина какая-то!
Вчерашняя жестокость Гарькавого мешает Костику перестроиться на азартный съемочный лад.
— Лихо ты его вчера, — подсластил на всякий случай Костик, заводя разговор.
— По-твоему, живого человека сапогом в морду — лихо? — В голосе Гарькавого
«Силен иезуитище!» — невольно восхитился Костик.
— Я гнилушка еще та, послевоенная… Мне война и списала… Тот за рыбу людей укокошил. Знавал я таких законников: ни себе, ни людям. Падаль! — смачно добавил Гарькавый. — Бил и буду бить.
Смолчать бы лучше, понимает Костик, но кто-то другой за него упрямо лезет на рожон.
— Не мае, конечно, быть строгим судьей. Ты, Олежек, все ссылаешься на войну. Но согласись со мной, ради куска хлеба в грабители шли единицы, а остальные точили для отцов снаряды… Так что извини, война для тех, кто стал ворьем, только ширмочка. Теперь о Грине. Гриню ты пригрел: он добрей тебя. За ту же самую доброту его и ненавидишь! — сурово осудил Гарькавого Костик. (Мысль о доброте, за которую любят и ненавидят одновременно, очень нравилась Костику своей парадоксальностью.)
— Эвон как ты, умник, зачирикал… — Кожа вокруг ледышек-глаз Гарькавого старчески морщинится, словно из надутого шарика выпустили спасительный воздух.
Костик ощутил в груди холодок — глупец-воспитатель! Доверить бандюге ружье с картечью…
— Я тебя вчерась почему не тронул, лопоухий?
— Действительно, и чего расщедрился? — с остатками достоинства храбрится Костик.
— Потому, милашечка, не щипнул тебя за попку, что ты свой. Ведь ты, булочка домашняя, за медведя недаром уцепился. В мыле от страха, и все равно лезешь. Почет тебе от жизни нужен. Слава! Прижмет насчет славы — и финочкой тогда согласишься козу… Рядышком ступеньки — медведем или финочкой… — глумится Гарькавый над бледным Костиком. — Теперь и представляй себе, киношник: мамка твоя и три малолетних сестренки с голодухи про сортир забыли… На что тогда решишься?
— Убойная логика! Твои сестренки выжили, зато чужие сестренки остались без хлебных карточек — выкрал! — гордо парирует Костик.
Он понимает: черта запретная, но уязвленное самолюбие клокочет, да и Гарькавый вроде руки не распускает, лишь вяло отмахнулся.
— Не пойму, хитрый ты или бестолочь. Хитрый, так не юли, сказал ведь: не трону!
Выйдя на когтистый след в корочке усыхающей лужицы, оба будто и забыли про «задушевный» разговор. Во всяком случае Костик смекнул: уроки педагогики съемкам могут повредить. Ну его, разбойника… Наше дело зрителя редкостным кадром побаловать.
Костик искренне верит сейчас в свое высокое предназначение и, наверное, оттого слишком уж старательно замеряет экспонометром теплый свет от ладони, шарит экспонометром по небу — снова на ладонь.
Гарькавого знобит лихорадка азарта. Не смея Костика торопить, он нелепо приплясывает и пожирает того глазами.
— Не суетись! — взвизгнул Костик.
Гарькавый силится и не может стронуть козу с места. Хворостинки ног не держат обезумевшее животное.
Словно алчный старатель, Костик зорко выискивает во мху золотые слепки следа. Проламываясь после солнечных полян через тенистые буреломы, он лишь смещает на объективах кольцо диафрагмы и снова гонится за будущим успехом.