Каменный пояс, 1987
Шрифт:
О том, как он был пожарником, жил по лимитной прописке, а потом и без прописки, не жил, а существовал, он вообще неохотно вспоминал. В Летний он попал по вербовке, почти в одно время с нами.
Юноша зашевелился, чуть ли не вздохнул, заслонил лицо от слишком сильно шатнувшегося пламени, — это Хомченко потыкал палкой мотки проволоки в костре.
— Снился мне прошлую ночь детдом… Будто опять я в Кадникове, и мне четыре года… Хочешь не хочешь, а снится. Надо же!
Митя, до того глядевший и слушавший безучастно, встрепенулся, пожевал губами, словно хотел что-то сказать, но так ничего
— Быть может, я уже умерла и все вокруг тоже, — раздумчиво проговорила мать, взглянув на меня с улыбкой слабой, вопрошающей. И, помолчав, прибавила, как бы оправдываясь:
— Мне так показалось сегодня… Странно, правда?
Недавно она принялась вспоминать — впервые на моей памяти, во всю жизнь не трогала этого в себе. — как в гражданскую войну расстреливали в Глазове:
— Мы, ребятишки, бегали на Вшивую горку подсматривать: сегодня белых там расстреливают, а завтра — красных…
Она тут же обрывает себя. В глазах у нее я вижу тот самый детский испуг вместе с огоньком смертельного любопытства, как будто снова она пряталась в засаде.
Город Глазов. Жили они в доме бывшего владельца винокуренного завода. «Гырдымов, кажется, — говорит она оживляясь. — Ну да, Гырдымов». Подселили их, пришлых, многодетных, в гырдымовский дом. Отец, как всегда, плотничал — плотник он был каких поискать, — работал по найму.
— Самый разгар гражданской войны, а мы решили перебираться на Урал. Вот как сообразили! Голодали, конечно, вятские тогда голодали… А там, по слухам, хлеб есть — земляки туда раньше подались. Сообщали: хорошему плотнику заработать можно. Ну мы с Ахорзиными да еще с одной семьей и поднялись. На лошадях полтора года на Урал ехали. В Глазове остановились подкормиться, как потом по деревням на пути кормились. Платили нам за работу мукой или зерном. Зерно мать в ступке толкла.
У отца было прозвище — Гамаюн, так его мужики называли. Не наш, мол, иной человек, вести несет. — А в своей деревне все его звали Ванька Шалай.
Когда в гырдымовском доме красноармейцы постоем стояли, они нас подкармливали. Только кончат они кашеварить, мы, ребятишки, уже тут как тут. Мать нас и снарядит: каждому по миске либо по кружке сунет да и подтолкнет тихонько — бегите, мол, не обидят. И верно, не обижали. Кашевар вроде бы сердито спросит: «А это чьи?» А ему уж кричат: «Да это здешние, Гамаюнова мелкота!» Он и подобреет, каши нам солдатской либо щей отпустит. Мы к матери несемся, показываем…
Во время обстрелов артиллерийских мы в подвале прятались. Там у Гырдымова хранились винные этикетки. Видимо-невидимо было их! Над нами снаряды летят, а мы — на винных этикетках… Играли ими!
С матерью на вокзал селедками солеными торговать ходили. Сядет мать с тазиком, а мы возле. Из вагонов нам кричат: «Мамаша, нет ли молочка? Молочка бы…» А у нас одни селедки, самим бы молочка…
Так ехали мы на Урал, ехали, а до сытой жизни не доехали. В дороге одна сестренка моя умерла. А уж в Серове и до других, до матери с отцом очередь дошла: сыпной тиф… Пятеро из семьи тогда умерли. Отец и в Серове, Надеждинске по-старому, сумел хорошо с работой устроиться. И жилье получил. Все надеялся, надеялся… Да не пришлось пожить.
Мать, когда заболела, зная, что не выбраться ей, успела сказать: меня в Кедрово к родственникам, какие подобрей да у кого посытей, — я самая тихая была, думала она обо мне… А Шурка с Николаем остались — те бойки были. Так малолетками и пошли мы в люди. Теперь никого уж, кроме меня, нет…
Налимы — черные, жадные до жизни. Ловим их голыми руками во впадинах среди камней; воду на время перекрыли, остановив агрегаты станций.
Самым удачливым ловцом оказывается Жуков — из недавно присланных в бригаду слесарей. Он набивает налимами чьи-то старые брезентовые штаны, завязав предварительно штанины…
В работу бригадную Жуков с друзьями входили неохотно, как бы недоумевая: что же делать им в такой ситуации, как быть?
— Мы всю жизнь при железе, а тут — земля… — пояснил один из них, неуверенно улыбаясь, и сумно поглядел на свежо рыжеющий глинистый скос траншеи.
— Терпи, земеля! — крикнул кто-то из наших и с удовольствием прибавил: — Земелька горбатых любит.
Но и потом новоприбывшие работали вполсилы — так и не втянулись, или не захотели, как они говорили, горбатиться. А Жуков… Главным спорщиком и крикуном был этот верткий, ловкий человек, линюче светловолосый и по-беломорски светлоглазый — отраженным светом беломорских пустых ночей. Не уставал он ни в работе земляной, тяжкой, ни в поддразниваньях взаимных, затяжных наших спорах.
Себя он, широко улыбаясь, назвал вепсом. А малую народность свою — вепсов — произвел от карелов и финнов. Впрочем, где правда в жуковских словах? Впоследствии я что-то читал о вепсах в энциклопедии, о древней веси, упоминавшейся в летописях. Но скудны, темны были строки, и не проясняли они моего вепса — Жукова. Заинтриговал он меня еще больше, когда сказал, что фамилия у него звучит так: Гуков. Но и это не все.
— По-настоящему я Жуков-Гуков-Юндт…
Родом он с острова Жужмуй.
— Два маяка у нас там. Два маяка да сорок два работника. А может, и менее теперь…
Живет в Шуерецком.
— Приезжай в гости, увидишь, — говорит Жуков и легко вздыхает, щурится на мартовское солнце, глядит на реку. — Увидишь, как живем.
Взялся рассказывать про своего дядю — знаменитого на Белом море капитана Кошкина.
— Он, Кошкин-то, известный здесь. Седой уж давно; один глаз у него, было дело, вытек… Теперь разводит овец. Персональную пенсию ему платят. Не веришь? Родился он в семье тутошнего судовладельца, ходившего в Норвегию, Швецию, знавшего языки.
И сам Кошкин знает несколько языков — голыми руками его не возьмешь, — учился в Швеции на капитана. Тоже, выучившись, ходил и в Европу, до самой Америки добирался. А в гражданскую-то… слышь, в гражданскую бил он, Кошкин, белых, англичан, американцев этих шерстил. Защищал Соловки, Соловки-то знаешь? Ну вот. А как уходили наши с Соловков, оставляли то есть, так Кошкин с товарищами пулеметы на корму шхуны понаставили, да и поминай. Нет, Кошкина не возьмешь!
Жуков удовлетворенно похохатывает, видя мой интерес к его рассказам, как бы давая понять, что и его, Жукова, не возьмешь…