Каменный пояс, 1988
Шрифт:
— Ну вот так-то лучше будет. А еще лучше ты в голбец отправляйся и сиди там, чтобы тебя не видно и не слышно было.
— В голбец? — ужаснулась я, вспомнив лесенку в подполье, где хранились бочки с солеными огурцами да капустой. — Нет, я боюсь… Там мыши…
— Интересное дело! На улицу, где стреляют, она не боится идти, а в голбце мышей испугалась. Ну и храбрая… Пойдем-ка, пойдем, посмотри, как там хорошо-то.
И бабушка подняла крышку голбца.
— Смотри, лесенка-то какая удобная, с ковриком. Тут я тебе огарочек свечки поставлю в плошке, а
— Да, а мыши? Они, поди, ноги мне отгрызут.
— Вот еще глупенькая. Да они все за речку убежали, ни одной не осталось.
Так и затеплился нитяной фитилек бледным огоньком в нашем голбце. Запахло рыбьим жиром горелым.
Иногда приводила ко мне соседка своих малышей. Сидели они тихонько, прижавшись друг к другу, и слушали мои сказки то про Змея-Горыныча, то про Бабу-Ягу, то про доброго Ивана-царевича, который в красной рубахе шел беляков рубать.
Услыхала как-то бабушка мою сказку, посмеялась вволю:
— Ну и фантазерка ты! Иван-царевич пойдет беляков рубать? Да где это видано? Они ему заместо родных братьев, одним миром мазаны. Сочиняй другой конец для сказки, этот не пойдет…
ЧУДО-САНКИ
Были у меня санки. Маленькие, куклячьи. Красивые. Легкие. Полозья гнутые, позолоченные, а сами они из морской травы, зеленые. Засмотреться можно! Лошадки у меня не было. Да разве это обязательно? Такие санки-самокатки любую куклу могли в далекое царство увезти, хоть за тридевять земель, в тридесятое государство.
Я всех своих куклят-малышат в этих санках перекатала, а они все как новенькие. И где их только моя добрая бабушка-волшебница достала, не знаю: то ли ей какая-нибудь барыня за работу подарила, то ли купила, денег не пожалела. Только долго они у меня жили, кукол моих катали, меня радовали. Сколько сказок я про них сочинила играючи.
Но вот времена пришли новые, сказки стали отходить куда-то в сторону, забываться. Под ложечкой часто сосало от голода, не французской булки хотелось, а хоть бы уж ржаного хлеба с солью поесть, червячка заморить, чтоб не грыз он там, внутри. Вот тогда и подступила ко мне бабушка со вздохом сожаления:
— Знаю, Лидушка, что любишь ты санки свои. Жалко с ними расставаться, да что делать будем, как жить, сама подумай, желудок-то ведь есть просит. Давай променяем их на муку. Съезжу в деревню. Может, там мучки за них дадут. Хоть оладушек испеку тебе.
— Ой, баушка, миленькая, не отдавай санки, они такие красивые. Лучше кукол всех отдай, кровать вон кукольную, а санки оставь.
— Ох ты горе мое, внученька! Сама знаю, что любишь ты их. А что делать-то? Есть-то ведь охота. Подумай-ко, дитятко.
Тут у меня, и правда, так в желудке от голода защемило, что заревела я горькими слезами. Побежала в свой уголок, схватила санки, бросила их бабушке прямо в подол платья, а сама в подушку уткнулась, так в слезах и уснула.
А на другой день бабушка и впрямь муки привезла из деревни. Скатерть у нее была большая, красивая. Сама она ее вязала, радовалась. Вот ее и променяла она на муку. Живем теперь пока, говорит, деревня не голодает.
Я сижу, молчу, про санки боюсь спросить, про себя думаю: «Хоть бы их никто не взял, вот бы хорошо-то было». А бабушка рассказывает:
— Хозяин, у которого муку-то выменяла, такой здоровенный мужик, рожа шире масленицы, наверно, и от армии мукой откупился. Взял он у меня скатерку и жене перебросил, на, говорит, тебе такую шибко надо было, вот и бери. Та так и расцвела. «Ой, — говорит, — и правда, мне такую надо было. Баская скатерка, баская. Соседки от зависти лопнут. У меня, — говорит, — теперь все есть, только цветка-фигуса нет да стола-угловика. У тебя, бабка, поди, есть?»
— Найдется, говорю, и фикус, и стол-угловик, можно отдать, коли хорошо заплатите. А сама соображаю: «Что нам жалеть? Фикус я еще выращу, а столик сынок, как с войны вернется, новый выстругает, о чем горевать? Дай-ко я санки-то попробую обратно выцарапать». И говорю, все привезу вам, только вот саночки-то вы уже мне отдайте, больно внучка о них горюет.
— Ладно, на кой они нашему Ваньке нужны. Он им живо шею сломит. Бери, только уж фигус-то привези обязательно. Да стол-угловик. Пусть, как у городских, будет. Бабе вон уж шибко втемяшилось, житья не дает…
Ну я скорей санки подхватила и в платок спрятала. Вот и вернулись твои санки, Лидуха, да еще и муки привезла. И впрямь чудо-санки. Сейчас, сейчас оладушек напеку…
ВОЛШЕБНЫЙ КУСОЧЕК СЫРА
Голова кружилась. Перед глазами плавали круги. «Дистрофия»… Тогда еще мама и бабушка не знали этого страшного слова. Они просто говорили мне:
— Это от голода у тебя, Лида. Ничего, пройдет… Вот мучки фунтика два-три выменяем на твою шубейку, из которой ты выросла. За нее, может, и больше дадут. Лебеды подмешаем, оладьи испекем. Поешь — вот и пройдет.
Успокаивали, поглаживая мои острые плечики, а сами сокрушенно вздыхали.
В школу я ходила пошатываясь. Школа теперь была далековато, почти в бору, на даче богача-заводчика, который, говорят, куда-то за белыми утянулся и дачу свою оставил, в карман ее не мог затолкать — великовата оказалась.
Училась я раньше в маленькой женской трехклассной школке, где мальчишек мы и не видали. А тут, когда установилась советская власть, девчонок и мальчишек всех смешали.
Мальчишки на мои длинные косы глазели, подергать норовили. Да еще мой матросский костюмчик их привлекал. Особенно нравился синий с полосками воротник. Даже штопаные локти у матроски не замечали.
Не по себе мне было как-то в новой школе: шалости, несерьезное отношение к ученью. Я всегда была «примерной», тихой, спокойной, да и от голода, может, слабость такая нападала, что не до шалостей было.