Камера наезжает! (сборник)
Шрифт:
– Десять лет...
– Что? – спросила Карина.
– Говорю, десять лет не была в своей школе, – сказала я. – Ну, пойдем...
Торжество начиналось очень торжественно, и в огромном вестибюле, медленно продираясь через объятия, рукопожатия, приветствия, улыбки, обещания встретиться, натыкаясь на расставленные повсюду корзины цветов, я крепко сжимала ладошку Карины.
В зале мы сели на моем любимом месте – в амфитеатре, с краю. Высокие, отполированные сотнями детских рук перила закрывали нас от входящих в зал. Карина
– А тот седой дядька с палкой – кто? А вон та лохматая женщина?
Меня увидела зав. фортепианным отделом, узнала, закивала издали постаревшим шопеновским профилем. Я поднялась и пошла ей навстречу.
– Рада, очень рада, что ты пришла, – с одышкой проговорила она. – Давно тебя не видела... Говорят, ты пишешь? Печатаешься?.. Музыку совсем забросила? Жаль, ты была музыкальной девочкой...
Я вернулась на место и сказала Карине:
– Потерпи. Сейчас начнется торжественная часть, вручат грамоты, а потом будет концерт учеников.
И тут в зал вошел мой одноклассник и приятель Сережка, с которым мы не однажды сбегали с уроков. Сережка несколько оплыл и приобрел солидную осанку. Я не видела его лет семь, но слышала, что он с успехом преподает в школе.
– Серега! – окликнула я его. – Сергей Федорович. Он обернулся, сделал радостно-изумленные глаза и вскинул обе руки. Я показала на свободное место рядом со мной, и он стал пробираться к нам. Мы бегло расцеловались, Серега опустился в кресло и сказал восхищенно:
– Сволочь! Куда ты запропастилась?
Но тут в президиум стали подниматься люди из Министерства культуры, представители от консерватории, наши учителя, и в зале громко захлопали... Мы с Сережкой тоже захлопали, а Карина даже привстала с места, стараясь разглядеть всех.
– Хорошо выглядишь, – шепнул мне Сережка.
– Ты тоже, маэстро, – ответила я, понимая, что объективно Сережка и вправду выглядит хорошо – респектабельно. Я покосилась на него: вместо тощей кадыкастой шеи девятиклассника увидела литую, заплывшую жирком выю и, вздохнув, перевела глаза на сцену.
– Сегодня один мой мальчик играет, – сказал Сережка. – Очень продвинутый мальчик. Но вещь сыровата. Как бы не сорвался в пассаже на терциях...
В антракте перед концертом учащихся Сережка бросился за кулисы давать последние указания своему мальчику, а мы с Кариной пошли смотреть школу – ходили по этажам, рассматривали портреты композиторов. Карина с любопытством, я – с грустью. Мне вообще очень грустно было в тот день.
Здесь мало что изменилось – по-прежнему в каждом закутке, в тупиках коридоров, в спортивном зале, в столовой стояли под чехлами рояли. В надраенных желтых паркетах отражались их черные ножки.
Портреты композиторов перевесили местами. Кудрявый полнощекий Бизе теперь благодушно смотрел сквозь круглые очки на противоположную стену, где висел стальной щиток
– Товарищи! Пора привести в порядок коридоры. Портреты композиторов развесить, что ли! Вон у нас напротив класса уже лет десять висит какая-то железяка с идиотской надписью: «ЩО»!
– Ну, пора в зал, – сказала я Карине. – А то там без нас начнут.
...Сережка вернулся на свое место, когда концерт уже начался. На сцене кнопка в белом передничке резво бегала пальчиками по клавишам под умильными взглядами сидящих в зале. Сережка был озабочен.
– Мой шестым играет, – сказал он. – Пассаж все-таки не выходит...
Наконец объявили его мальчика, фамилия какая-то обыкновенная, я не запомнила: то ли Орлов, то ли Петров, то ли Кузнецов... Сутулый, долговязый, сумрачный мальчик. Брюки висят, рубашка на спине пузырится – нелепый мальчик.
– Какой класс? – спросила я Сережку.
– Восьмой, – ломая пальцы и нервно прищелкивая ими, ответил тот. Вытянув шею, он неотрывно смотрел на мальчика.
– Ну не тяни! – сквозь зубы тихо процедил он, и мальчик, словно услышав Сергея Федоровича, оглянулся на концертмейстера, маленькую седенькую Марью Филипповну, которая еще Сережке аккомпанировала; она дала «ля» для настройки, мальчик подкрутил колки и, достав носовой платок, расстелил его на подбороднике, где скрипка соприкасается с шеей... Тишина – секунды перед музыкой, что леденят и покалывают, и наконец бурное вступление фортепиано.
Едва вступила скрипка, я поняла, что это – настоящее, по той бессильно ревнивой тоске, которую я испытываю всегда, когда музыка проникает в душу без спросу, потому что вроде бы имеет право, как человек, недавно еще любимый, имеющий ключ от твоей квартиры и возможность войти туда когда вздумается.
Сначала скрипка только пробовала голос – невинный и хрупкий. Она спрашивала себя и отвечала себе, и была правдива и открыта до конца, как светлая девочка. Было и кокетство там, но – грациозное, почти детское кокетство. Вот она запела полным голосом, раскатилась протяжным контральто, но скоро стала взбираться вверх на цыпочках, замирая, заманивая кого-то, и по тревожному холодку коротко обрывающихся шажков становилось ясно, что это рискованная игра.
Потом наступила жуткая короткая пауза, и скрипка вдруг заголосила, заголосила истошными воплями, и на самом мучительном, хриплом стоне ее оборвало фортепиано бурливым пассажем, катящимся вниз, в басы, и там, в басах, долго топталась молва, перемалывала чужое несчастье... Пока звучало фортепиано, мальчик достал из кармана сурдинку, надел ее на струны, и, когда скрипка вступила вновь, она уже была интриганкой, и голос ее звучал вкрадчиво и коварно, и все она лгала, все лгала – о, то была опасная игра!