Камешки на ладони
Шрифт:
Из публикации в журнале «Новый мир»
«Слово о полку Игореве».
С тех пор как я понял, что передо мной подлинная поэзия, отпала необходимость сомневаться в подлинности произведения. Я не могу сказать, что постоянно читаю и перечитываю «Слово о полку Игореве», но я постоянно живу с образами, навеянными им, – с образом Ярославны на городской стене, с образом заречных далей, видимых с городской стены, с образом острошлемой дружины, с образом холмов, за которыми осталась Русь… Тут точка соприкосновения (как и в моей душе) славянской бревенчатой оседлости с волей степных кочевий. Кончак и сами половцы никогда не вызывали у меня неприязни, а тем более ненависти… Когда я впервые увидел настоящие степи, я понял, что видел их раньше, что знал их всегда.
Как один взрыв посредством детонации вызывает другие взрывы, так
Кого только не прочили в авторы «Слова…» – и разных князей, и Ярославну, и даже самого Игоря. Но ведь поэзия тогда была не письменной, а устно-песенной, гуслевой. Тогда было четкое разделение – кому землю пахать, кому мечом махать, кому песни петь, кому пером скрипеть. Перьями скрипели монахи, летописцы в монастырях. Они были тогда единственные писатели-профессионалы. Отчего же не предположить, что именно у писателя-профессионала обнаружился и вспыхнул ослепительной вспышкой могучий поэтический талант. Плюс активное национальное самосознание. Ведь обладал же чуть позже активным гражданским и национальным самосознанием другой монах – Сергий Радонежский. И разве первые же строфы «Слова…» не говорят о том, что за дело взялся писатель-профессионал, то бишь летописец? «Не лучше ли нам было бы, братие…» Братией, как известно, называют монахи свое монастырское сообщество. Автор противопоставляет себя и свой труд песнярам-гуслярам. В изложении это может выглядеть так:
«Где уж нам угнаться за поэтами, за каким-нибудь там Бояном. У них воображение ширяет сизым орлом по поднебесью, рыщет серым волком по земле, летает белкой по дереву, он, Боян, как положит персты на струны, так словно соколов выпустит на стаю лебедей. А мы уж по-нашему, по-старинному, скромненько, не мудрствуя лукаво… Где уж нам состязаться с Бояном… Нам не песни петь, а перышком скрипеть…»
И наскрипел своим перышком великую песню.
В Ургенче за узбекским национальным семейным столом, где мы и пили, и ели, и слушали узбекские песни, у меня в голове зародился странный вопрос: вот проходят века, сменяются поколения, изменяются внешние условия жизни. Почему же они из поколения в поколение остаются узбеками?
Конечно, гены. Но на первом ли месте? Разве мы не знаем вполне обрусевших иностранцев: Даль – из датчан, Брюллов – из немцев, предки Лермонтова – выходцы из Шотландии, да и Пушкин писал, хотя и в шутку: «…под небом Африки моей». С другой стороны, дети русских эмигрантов во Франции (особенно в третьем поколении) офранцуживаются и фактически перестают быть русскими. Где же те силы, которые питают национальный дух и делают русского русским, узбека узбеком, а немца немцем? Природа? Среда обитания? Вообще среда? Язык? Предания? История? Религия? Литература и вообще искусство? И что тут стоит на первом месте? Или, может быть, просто воспитание при действии всех выше названных сил?
У человека перед животными (и птицами) множество преимуществ. Способность к анализу и синтезу, к отвлеченному мышлению, к искусству и прочая и прочая. Но у животных и птиц все же есть одно замечательное преимущество перед людьми: они никогда не делают глупостей.
Как цветок расцветает на черной земле (чтобы не сказать – на навозе), так стихотворение может родиться из прозаического, а то и не очень приглядного факта. У нашего великого поэта Пушкина можно найти множество тому подтверждений. Факт был прозаический, а импульс в душе он породил – чистейший цветок. Вот только два примера. Описание Бахчисарайского фонтана: «В Бахчисарай приехал я больной. Я прежде слыхал о странном памятнике влюбленного хана. К** поэтически описывала мне его, называя La fontaine des larmes (фонтаном слез. – В.С.). Вошед во дворец, увидел я испорченный фонтан; из заржавленной железной трубки по каплям падала вода. Я обошел дворец с большой досадою на небрежение, в котором он истлевает…»
А какие из этого вышли стихи?Фонтан любви, фонтан живой!Принес я в дар тебе две розы.Люблю немолчный говор твойИ поэтические слезы.Твоя серебряная пыльМеня кропит росою хладной:Ах, лейся, лейся, ключ отрадный!Журчи,Второй пример – посещение калмыцкого жилища во время путешествия в Арзрум. Напомним:
«На днях посетил я калмыцкую кибитку… Все семейство собиралось завтракать; котел варился посередине, и дым выходил в отверстие, сделанное в верху кибитки. Молодая калмычка, собою очень недурная, шила, куря табак. Я сел подле нее. «Как тебя зовут?» – «***». – «Сколько тебе лет?» – «Десять и восемь». – «Что ты шьешь?» – «Портка». – «Кому?» – «Себя». Она подала мне свою трубку и стала завтракать. В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Она предложила мне свой ковшик. Я не хотел отказаться и хлебнул, стараясь не перевести духа. Не думаю, чтобы другая народная кухня могла произвести что-нибудь гаже. Я попросил чем-нибудь это заесть. Мне дали кусочек сушеной кобылятины; я был и тому рад. Калмыцкое кокетство испугало меня; я поскорее выбрался из кибитки и поехал от степной Цирцеи».
Такова проза жизни. А стихи?
Прощай, любезная калмычка!Чуть-чуть, назло моих затей,Меня похвальная привычкаНе увлекла среди степейВслед за кибиткою твоей.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Друзья! Не все ль одно и то же:Забыться праздною душойВ блестящей зале, в модной ложеИли в кибитке кочевой?Надо ли как третий пример сопоставлять известные строки Пушкина из письма Вяземскому об Анне Петровне Керн и известнейшее стихотворение, посвященное ей же («Я помню чудное мгновенье…»).
Сейчас пошло веяние на новую транскрипцию некоторых английских слов. Может быть, эта транскрипция более точная, но очень уж противная.
Посудите сами, целые поколения жили, читая про Шерлока Холмса с доктором Ватсоном, а Шекспира называли Вильямом Шекспиром. Но вот теперь всюду – Уатсон, Уильям Шекспир. Скажи где-нибудь «викенд», поморщатся знатоки: экое невежество, надо ведь говорить – «уикэнд». Неужели дойдет дело до того, что станем говорить «уиски» вместо «виски»? Согласитесь, можно ли «уиски» пить с таким же удовольствием, как виски!
Я пришел в кабинет к своему знакомому – председателю облисполкома Тихону Степановичу. Все заводы и фабрики, все совхозы и колхозы, лесхозы и леспромхозы, дороги и водоемы, все задачи и все проблемы, больницы и школы, институты и строительные управления, комбикорма и сельхозтехника – все-все ниточками своими протягивается так или иначе к этому кабинету.
– Ну, посиди, посиди часик у меня, подожди, потом я освобожусь – и поедем ко мне обедать.
Я просидел в этом кабинете около двух часов, и вот эти два часа прошли в беспрерывных, деловых, конкретных, четких, распорядительных, советующих, ставящих проблемы и решающих проблемы телефонных разговорах. То звонили к нему и что-нибудь просили, требовали, спрашивали, как быть. То звонил он и просил, требовал и говорил, как быть. Один звонок вызывал сразу длинную цепочку дополнительных звонков – дело касалось совхоза имени Ленина. Тотчас нажималась клавиша и отдавалось распоряжение быстро найти директора совхоза имени Ленина. Директора в конце концов находили где-нибудь в мастерских или даже в поле (теперь ведь рации), и голос секретарши возвещал: «Директор совхоза на проводе». Но и пока его искали, мы тоже не сидели сложа руки, а тоже все разговаривали по телефону, а телефонных аппаратов тут пять, если не семь…
После двухчасового пребывания в кабинете руководителя (а уж у меня, постороннего человека, в голове началась каша от всех этих вопросов и проблем) я спросил хозяина кабинета:
– А как же губернаторы, бывало, когда не было телефонов, руководили своими губерниями?
Тихон Степанович посмотрел на меня растерянно, как видно, сам впервые задумавшись над таким вопросом, и чистосердечно ответил:
– Невозможно вообразить.
Во время юбилея одного хорошего писателя собрались у него дома на другой день после большого торжественного вечера в драмтеатре), шли разговоры вокруг этого юбилея. Естественно, на юбилее было произнесено много самых громких, высоких, лестных слов, которые применительно к конкретному случаю не были таким уж преувеличением. Вот и зашел разговор о славе, об испытании славой. Не помню уж, кто стал развивать теорию: