Канарейка в шахте, или мой друг Курт Воннегут
Шрифт:
– "Мыльная опера"!
– сказала она нам с братом, понимая, что скоро умрет и четверо ее сынишек останутся без матери.
– Какой балаган!
В последние дни врачи и сестры разрешили ей курить и пить сколько угодно и есть все, что захочется. Мы с братом пришли к ней. Она кашляла. Она смеялась. Она острила, только я эти остроты забыл. Потом она отправила нас прочь.
– Только не оборачивайтесь, - сказала она.
И мы не обернулись.
Умерла она к вечеру, после захода солнца.
Ее смерть ничем не выделялась
Подумать только! А ведь это правда...
Мы с Бернардом скрыли от Алисы, что случилось с ее мужем. Но она все равно об этом узнала. Одна амбулаторная больная дала ей номер "Нью-Йорк тайме". На первой странице сообщалось, что весь поезд пошел ко дну. И, разумеется, там был полный список погибших...
Мы с братом позаботились о ее детях. Трое старших мальчиков - им было от восьми до четырнадцати лет - устроили совещание, на которое взрослых не допустили. Потом они вышли к нам и сказали, что у них только два непременных условия: чтобы все трое не разлучались и чтобы с ними остались их две собаки. Четвертый в совещании не участвовал: ему недавно исполнился год. Малыша усыновил брат его отца.
С этого дня трех старших воспитывали мы с женой - вместе с тремя нашими детьми - на мысе Код.
Кстати, дети моей сестры теперь откровенно говорят о том, как им бывало страшно оттого, что они совершенно не могли вспомнить ни мать, ни отца, ну просто никак.
Старший недавно сказал мне, постукивая себя по лбу:
– Тут должен был храниться целый музей - а его нет. Думается мне, что "музеи" исчезают из памяти детей сами по себе, автоматически, именно в минуты предельного ужаса, чтобы горе не поселилось навеки в воспоминаниях ребят.
Но для меня лично так, сразу, забыть мою сестру было бы настоящей катастрофой.
И хотя я ей этого никогда не говорил, но именно она была тем человеком, для которого я всегда писал.
В ней крылась тайна всех моих художественных достижений, всей моей писательской техники. Все, что было создано цельного, гармоничного, создал человек, художник, думая об одном-единственном читателе.
И поэтому я особенно чувствовал пустое место в самолете между мной и братом...
Пока мы с братом ждали, когда наш самолет подымется в воздух, он преподнес мне остроту Марка Твена - про оперу, которую тот слушал в Италии. Твен сказал, что таких воплей он не слыхал "с тех пор, как горел сиротский приют".
Мы посмеялись. Брат вежливо спросил, как идет моя работа. Мне кажется, что он ее уважает, но она его несколько озадачивает.
Я сказал, что мне дико надоело писать и что одна писательница будто бы говорила: "Писатель -
Мы опять посмеялись, но, по-моему, эта острота до брата не дошла. Его-то жизнь была сплошным медовым месяцем с его "наковальней"..."
– Вы бывали в Париже?
– спросили мы Курта в тот первый день, когда Натали - моя молодая приятельница, преподававшая английский в одном из колледжей, - вела свою маленькую машину по Елисейским полям.
– М-ммм...
– сказал Курт, - надо сознаться, что хотя я тут был, но мало что видел. Настал конец войны, нас отправили из Дрездена во Францию, оттуда - домой. Тогда нам было не до туризма...
– Ну, теперь смотрите!
– сказала Натали.
И Город-Светоч поплыл перед нами...
К вечеру мы поехали в Версаль. Парк опустел, дворец уже закрыли. Мы стояли на берегу канала, солнце с той же пышностью, что и двести лет назад заливало золотом осенние аллеи; старые статуи на глазах успокаивались и засыпали над своим отражением в зеркальной воде. И в этой магии, в этой музыке тишины Воннегут медленно сказал: "Только подумать - мне через две недели будет пятьдесят лет, а я никогда не увидел бы все это, если бы не вы... Я думал: Версаль, туристы, экскурсии..."
– Пусть это будет вам подарком ко дню рождения - парк, тишина, осень в Версале...
– сказала я.
В английском ресторане, у самого парка, мы были единственными посетителями, и с нами обращались как с заезжими миллионерами: вся бутафория "сладкой жизни" - розы в хрустале, свечи в старинных медных канделябрах, роскошный метрдотель, изысканная еда. До позднего вечера мы говорили, расспрашивали друг друга о многом, смеялись, спорили...
"Мне не надо Вам говорить, что иногда два дня в жизни значат больше, чем год...
– писал Курт уже в Москву.
– Я до сих пор умиляюсь и радуюсь вашему подарку - помните, вы подарили мне весь Версаль?".
Все последующие годы - до новой встречи в Москве - я читала много статей о Воннегуте. Вот что он рассказывал недавно одному журналисту.
"Каждую книгу я пишу годами - мне все кажется, что я ее не напишу... И вообще я не знаю, что от меня останется и как обо мне будут вспоминать мои дети, - говорил Курт.
– Одного я не хочу оставить им в наследство - я не хочу, чтобы они жили в том мраке, в той подавленности, в которой жили мои родители. Мое поколение выросло в атмосфере войн, разрушений, убийств и самоубийств. Нам надо вырваться из этого наваждения - избавиться от человеконенавистничества, жадности, зависти, вражды... И еще я хочу, чтобы мои дети, вспоминая обо мне, не говорили: "Да, наш отец здорово умел шутить, но он был очень грустный человек...""