Канцлер
Шрифт:
— Я хочу спросить вас еще раз — согласны ли вы посетить поля и города Пруссии?
Мелитриса промолчала, только головой повела. Ответ был и так ясен.
Аким Анатольевич достал папку, долго в ней рылся и, наконец, достал лист исписанной почтовой бумаги — из дорогих, с золотой каемочкой.
— Вам знаком этот почерк?
У нее нет очков, а без очков она ничего не видит. А где же, мамзель, черт побери, ваши очки? Ведь не хотел ругаться, но с вами сам черт глотку сорвет! Не извольте орать, сударь! Она вовсе не обязана никому говорить, что ее очки лежат наверху возле Евангелия. А поминать врага рода человеческого — тоже умеет, но полагает, что ей это не с руки. Кто черта
— Фаина! Очки!
Как только Мелитриса прочитала первые строчки письма, руки ее против воли задрожали, очки запотели… а может, это глаза затуманило слезами. Письмо было, как сказал бы Аким, писано собственноручно рукой князя Никиты. Наверное, послание его было пространным, но Мелитрисе показали только конец, а именно — третью страницу.
«Я совершаю этот вояж не потому, что, как вы изволили выразиться, „жизни не мыслю без этой девицы“. Награжденный помимо воли моей опекунством, я несу ответственность за нее не только перед людьми, но и перед самим Богом. Мне говорят, она сбежала с мужчиной, она сама выбрала свой путь. Может быть! Но пусть она мне в лицо эти слова повторит, и отпущу ее с благословением на все четыре стороны.
Когда вернусь, не знаю. Путешествие мое по Пруссии может затянуться. Хоть Мелитриса не иголка в стогу сена, согласитесь, отыскать ее будет мудрено. Из Кенигсберга напишу.
Остаюсь глубоко почитающий вас князь Оленев».
— Я поеду в Кенигсберг, — сказала Мелитриса, поднимая глаза от письма.
— Ну вот и славненько…
— Велите закладывать лошадей…
«Утешение христианина в несчастье…»
За шпионскими интригами мы совсем упустили из виду главное лицо нашего повествования, досточтимого экс-канцлера Алексея Петровича Бестужева, что по-прежнему живет в своей библиотеке под крепким караулом. Чтобы окончить эту историю, обратимся еще раз к опросным листам. Вот они, лежат передо мной — желтые, с выцветшими словами, с легким, невыразительным почерком, тогда ведь было совсем другое написание букв, словно детская рука водила по этим страницам. Вот бумаги от 30 марта 1758 года. Как явствует из слов писаря, утро было ясным, солнечным — понедельник. Бестужев был привезен во дворец под караулом в шесть человек и сразу предстал перед высокой комиссией. Вопросы задавал Яковлев. Посмотрим по этим вопросам и ответам, каким мастером был экс-канцлер перепираться и доводить судей до кипения. Вопрос:
— Ее Величеству известно стало, что Понятовский вновь оставлен в Петербурге не по благоразумию короля Польского, а единожды по твоим проискам. Для чего ты искал Понятовского здесь удержать?
— Признаюсь, подлинно старался, — кивнул канцлер.
Дальше идет длинная речь, смысл ее таков: должен же я иметь рядом хоть одного приличного посла, который «помог бы мне с Лопиталями и Эстергазами дипломатическую баталию вести»? И далее: каюсь, виноват, простите.
Яковлев сочинил замечательный вопрос:
«В Царском Селе 8 сентября прошлого года с ее императорским величеством случился известный припадок болезни. А памятно ли тебе, что Апраксин, стоя под Тильзитом, имел намерение укрепить сие место гарнизоном солдат, а потом вдруг 14–15 августа намерение сие бросил и с большим поспешанием оставил это место. Никаким приказом для сего действия он упрежден не был. А потому — имеешь ли ты показать, что не ты ли его сам о сим уведомил? А если не ты, то не ведаешь ли, кто это сделал?»
Вопрос убийственный. Он был записан, но не задан. Комиссия вычеркнула его из опросных листов. Почему — знает один Бог! Мы можем предположить, что в комиссии были доброжелатели Бестужева, все тот же Иван Иванович, который всегда хотел мира и
Но более вероятно, что вопрос побоялись показать государыне, поскольку совершенно не знали, как она будет на него реагировать. Елизавета не могла выносить самой мысли о смерти! Боязнь смерти заставляла императрицу делать глупейшие поступки. Например, при дворе было запрещено носить траур. По дороге в Екатерингоф, куда она любила ездить, находились два кладбища — по ее личному приказу их перенесли. Похоронные процессии в городе шли только по специальным улицам — подальше от дворца. Родственница императрицы Чоглакова, представленная ранее следить за великой княгиней, была уволена от должности так же по траурной причине. После похорон любимого мужа она имела неосторожность попасть Елизавете на глаза в черном платье. Зная все это, кто из комиссии осмелился бы показать подобный вопрос государыне?
Но следствие надо вести, материалы копить, о главном не спрашивать, а посему важный и неприступный Бестужев сидит перед Яковлевым и жует мякину, отвечая на ничего не значащие вопросы.
— При отправлении в Гамбург посла Салтыкова ты наказал ему оставить у тебя все алмазные вещи, мол, по дороге его арестуют и все отнимут. Так ли?
Бестужев обращал к окну лицо, счастливо морщился под солнечными лучами, вздыхал:
— Ничего подобного у меня с послом Салтыковым говорено не было: ни перед его посылкой в Швецию, ни перед отправлением в Гамбург.
Яковлев продолжал игру на той же ноте:
— При отправлении Салтыкова в Гамбург ты купил у него дом и двор. И каково при этом было твое намерение?
— Купил за 12 тысяч. Договорились сумму выплатить в десять лет: из шести процентов за все то, что уплачено будет.
Яковлев чувствует какой-то подвох, какую-то откровенную выгоду подследственного то ли за счет государства, то ли за салтыковский, но не понимает, не может этого доказать.
От Бестужева требуют клятв:
— На сие имеешь ты объявить сущую правду, так как тебе пред Всемогущим Богом на страшном и праведном суде стоять и приобщиться Святого Таинства тела Его и крови?
Экс-канцлер с готовностью соглашается:
— Я показал сущую правду и ни в чем не утаил, в чем утверждаюсь присягою и Святым Таинством тела Его и крови.
Следователи жаловались государыне устно и письменно, де, истощили увещевания и угрозы, а арестованный злодей рассыпается в страшных клятвах, что, мол, не понимает, о чем его спрашивают. Услышав неоспоримую улику, он ссылается на слабую память или прикидывается глухим. Учинили повторный обыск в надежде найти неоспоримую улику, вспомнили Апраксина, которого перевели из Нарвы в местечко «Три руки» и содержали под стражей, как злодея. Собрались было устроить очную ставку, но 19 апреля начиналась Страстная неделя, и поездку отложили.
И что удивительно, надежды комиссии на несметные богатства арестованного, которые им предстояло конфисковать, тоже странным образом провалились. Никита Юрьевич Трубецкой, просматривая опись имущества и деловые бумаги графа Бестужева, воскликнул в сердцах:
— Мы хотели найти многие миллионы, а он и одного не накопил.
— Или ловко спрятал, — проворчал умный Бутурлин.
Конечно, все бы решила пытка. Здесь бы и неоспоримые улики нашлись, и дело с Апраксиным и некой персоной, как условно называли Екатерину, вскрылось, и богаче бы стал граф втрое, вдесятеро, покаявшись, но… Государыня не смогла отдать на дыбу человека, который 18 лет был ее премьер-министром. Кабы Шуваловы были покрепче, поуверенней и знали точно, что им надо, как знал Бестужев, когда добился у Елизаветы отправки Лестока на дыбу…