Кандаурские мальчишки
Шрифт:
А нам было хорошо. Солнце не пекло, а прохлада только бодрила.
Приближался вечер, но небо не расчищалось. Тучи ползли и ползли, тайга их равнодушно глотала, а они всё лезли.
Мы гнали стадо домой. Колька измотался в своих сапожищах и устало, молча плёлся сзади, изредка окликая нас:
— Куда прётесь-то? Поспеем…
Петька оборачивался и безжалостно издевался:
— Эх ты, вояка! Размяк… А если тебе ещё пулемёт на горбушку присобачить?
— Присобачивай себе, — огрызался Колька. — Вот погоди, увидит тебя босиком тётка Дарья, даст жару, и штаны-бутылочки полетят… Ну, куда прётесь?
Витька нёс бич и с опаской изредка щёлкал им. На щеке его появилась ещё одна пухлая полоска, поперёк
Я шёл рядом с ним. Мне хотелось говорить Витьке что-нибудь приятное, чтобы он радовался, чтобы отвечал мне, но ничего путного не лезло в голову. И только когда он вскидывал бич и палил, я охотно замечал:
— А сейчас лучше…
— Да?
— Да.
— Зато щека ноет.
— Завтра же пройдёт. Мне как-то Колька по ноге резанул — бич так винтом до коленки и закрутился, рубцы аж в палец толщиной вздулись, а утром всё сравнялось. Зудилось два дня. Так зуд, что он? Чешись да чешись — одна приятность…
— Ничего, у нас целая полка лекарств, намажу чем-нибудь.
— Что же делать будем сегодня, а? — вздохнул Петька.
Что делать вечером?
Ни перед кем так прямо и необходимо не возникает этот вопрос, как перед нами, мальчишками. У взрослых всё получается само собой. Придут они с работы, и дела сами бросаются им в руки, только проворачивай. А что нам? Ну, принесём воды, ну, ломая ногти, торопливо нароем в огороде картошек, ну, бегом подтащим к печке поленьев и, зубами вгрызаясь в горькую берёзовую кору, надерём берёсты на растопку — и всё. Но ведь это пустяк, на это полчаса. А потом? Всяко у нас складываются вечера. Иногда — чижик, хлещем до тех пор, пока не зашвырнём куда-нибудь самого чижика, а там и лапту побоку: квадрат на земле не различается — темно. А то наладимся «попа гонять по улице». Гуси порассядутся у плетней, позасовывают головы под крылья, а мы лавиной катимся с криком да стуком. Птицы уже обучены, погагакают и — под ворота. Последний беспокойно оглядывается, не летит ли в него дубинка. Но самое интересное бывает в осенние вечера, когда мы забираемся на колхозный сеновал, что на скотном дворе. В огромном ворохе сена мы, как кроты, роем тесные норы вдоль и поперёк, снизу вверх, соединяем, путаем их и ползаем по этим ходам, встречаясь в пыльной горькой темноте и ощупью пытаясь узнать друг друга, воем по-волчьи, ухаем по-филиньи, мяукаем, просто кричим. Не хватает воздуха, чешется до кашля в горле, колет и режет за шиворотом от накрошившейся туда сухой трухи, но всё это только усиливает наш азарт. Ни одна игра не могла нам заменить эти блуждания в шуршащем податливом сене. Дед Митрофан гнал нас от сеновала, подкарауливал, но если уж мы забирались в него, то выудить нас оттуда не было никакой возможности. Сейчас сеновал пустует, не пришло ему ещё время полниться.
— Ну, что же делать-то будем? — переспросил Петька Лейтенант.
— Я вот щас приду домой, хлобыснусь на пол и три дня не подымусь, — сообщил Колька. — И дыханье зажму, и мёртвым представлюсь, пусть мамка не суёт в другой раз эти чуни.
— Давно бы скинул, чем ныть-то, — упрекнул Шурка.
— Нет уж. — Колька швыркнул носом. — Я уж как-нибудь доплетусь, хлобыснусь на порог и дыханье зажму…
— Заладил, — перебил Петька. — Давайте лучше сегодня бузить! Кому-нибудь выхлестнем стекло или трубу с крыши заткнём, а? А!! Давайте Граммофонихе отомстим! Кольк! — Он схватил за руку еле шедшего Кольку. — Давайте придумаем такое, чтоб она заикаться начала! — Петька оборачивался то к одному, то к другому. — Слышали, что она про меня болтанула? Не слышали? Что я — вор! Что я у неё все яйца перетаскал. Её куры от меня шарахаются. Раз, говорит, шарахаются, значит, знают они меня, значит, яйца я таскаю. А от меня не только куры, но и собаки шарахаются, что же, выходит, что я и собак ворую?.. Хы! Вор!
— А я, говорит, гусям её головы свинчиваю, как гайки, — припомнил Колька.
— Во-во! Мы ей покажем!
Колька оживился. Его кислая, унылая физиономия обратилась в ликующую и радостную. Он сразу позабыл про тяжёлые сапоги.
— Здорово! — воскликнул он. — Надо её на кладбище заманить, а самим нарядиться в белое.
— Ага, — говорю я. — Заманим мы, а ты в белое наряжайся и ступай к мертвецам.
— Почему я? — заволновался Колька. — Лучше Петьку. У него вон штаны военные, черти его побоятся.
— А что? Я пойду! — не моргнув глазом, ответил Лейтенант.
Я был уверен, что Петька в самом деле пойдёт, закутается в простыню и пойдёт на могилки и не только Граммофониху, но всех чертей и ведьм, если они там есть, насмерть перепугает. Но Граммофониха… Её ведь туда никакими приманками не затянешь.
Я так и сказал ребятам.
Шурка поддержал:
— Да-а, на могилки её не заманишь. А её можно и без могилок, дома пробрать! Знаете как? — И Шурка предложил план, который мы с восторгом приняли.
Возле нашей ограды разошлись, договорившись собраться у меня.
Мамы ещё не было.
— Может, к нам заглянем? — предложил вдруг Витька. — Модель посмотришь. Толик, наверно, закончил её.
— У меня сапоги грязные.
— Разуешься. Пошли.
В сенях я разулся, открыл дверь и сразу же запутался в марлевой занавеске, спускавшейся с притолоки прямо до пола.
— Ничего-ничего! — успокоил меня Толька. — Это от мух, а не от людей. Ты что ж, Витёк, не предупредил гостя!
Из горницы вышла бабка Акулова с подушкой в руках. Она, очевидно, всё ещё перетрясала залежавшиеся вещи, может, уже во второй раз.
— Явились, христовые. О господи! Рубашка-то, рубашка!
— Вы на штаны гляньте, на ботинки, на лицо! — почти с гордостью перечислял Витька, поворачиваясь на свету. — Хорошо? — Тут он вдруг поймал Тольку за рукав. — Толик, а как я научился бичом щёлкать! — Он поглядел на меня. — Миш, ты чего стоишь? Иди сюда, скажи, крепко у меня получается?
— Крепко, — ответил я, продолжая стоять у порога и оглядывая всё вокруг.
Справа от двери стояла громоздкая русская печь, такая же, как у нас. Слева у окна висела полка, полузакрытая марлевой же шторкой, уставленная многочисленными разноцветными флакончиками с бумажными наклейками. На краю полки я неожиданно увидел воронку, ту самую, через которую Кожиха вливала себе в рот чай. Мне вдруг стало так не по себе, что я бы, наверно, утёк, не будь сзади занавески.
— Смотри-ка! — отвлёк меня Витька, показывая рукой за печь.
Я сделал несколько неловких шагов и, вытягивая шею, заглянул в угол. То, что я увидел, было совершенно неожиданным. На гвозде, вбитом в стену, на шнурке висела какая-то белая худенькая и чуть прозрачная штуковина, похожая на самолёт, с крыльями: два спереди и два в хвосте. Крылья были обтянуты тонкой папиросной бумагой, такой же, из которой мы с мамой мастерили под Новый год ёлочные игрушки. Сквозь эту бумагу виднелись рёбрышки, тоненькие-тоненькие. Крылья соединяла рейка в карандаш толщиной, а впереди, в самом начале, — нос, широкая, с ладонь, фанерная лопатка.
— Модель?
— Модель, — ответил Витька. Он подошёл к планёру, снял его со шнурка, взялся за середину и, уравновесив на пальце, стал покачивать, будто взвешивая.
Я вдруг, сам не зная с чего, дунул в крыло. Планёр проворно перевернулся и, прежде чем Витька успел подхватить его, шлёпнулся спиной на пол, только прошуршала папиросная бумага.
Я остался неподвижным, испуганно хлопая глазами.
— Как же так? — спросил тревожно Витька.
Я молча помотал головой из стороны в сторону: мол, не знаю, как это получилось.