Кантианские вариации
Шрифт:
Эта тема начинается у юного Канта, и в последующих работах 1756–1759 годов он пытается выяснить, чем философия отличается от математики. В философии нельзя записать и забыть, помня лишь форму написанного. Другими словами, мы не можем придать шагу нашего рассуждения такую символическую форму, записав которую на последующих шагах рассуждения не должны были бы заново, снова обращаться к этому первому шагу и восстанавливать, как он был сделан. Мы можем облегчить усилие нашего мышления удержанием самой символической формы записи — знаковой, языковой, — соединяя ее по определенным правилам с другими знаковыми формами. Философия же не дает такой возможности — хотя бы потому, как выражается Кант, что философия под знаки никогда не может подставить предмет in concreto, то есть наглядный, независимо от операции рассудка выделенный и данный предмет. В философии приходится на каждом шагу рассуждения держать в голове и тянуть за собой все нити, не имея возможности передоверить что-то той памяти, которую несут символы,
Это чувство философии закрепляется у Канта еще одним четким ходом. Держание и есть, по Канту, метафизика. Предметом метафизики является невидимое. Помните, в письме Земмерингу «Об органе души» Кант говорит, что эта работа адресована человеку, который занимается видимым в человеческой душе, от того (то есть автора), который занимается невидимым. Это поздний Кант. А у раннего Канта та же мысль выражается словами: метафизика и философия, что то же самое — это чувство идей. Или некое духовное ощущение, в котором устранена содержательная и материальная его сторона. Здесь у нас впервые появляется термин «идея». В ранних работах он фигурирует в контексте рассуждений о систематической связанности мира. Этот термин возникает в таком словосочетании: «систематическая связанность мира и ее объективные идеи»; то есть идеи — это идеи связи, идеи формы, они формальный элемент.
Итак, в ранних работах Канта это связано с проблемой формы мира, самой сложной проблемой. Понять кантовское понятие формы или формального равносильно тому, чтобы понять все, если это, конечно, возможно. (Так же как Кант не смог до конца понять самого себя, так и мы никогда не поймем, но по дороге напряженного непонимания чего-то мы что-то другое, если повезет, поймем.) Пока я пытаюсь породить у вас хотя бы ощущение этой проблемы. А поскольку мы знаем, что метафизика — это духовное ощущение, то нет ничего страшного, если мы останемся на уровне ощущения…
Я уже говорил, что nervus probandi философии Канта является вопрос: что значит «воспринять». Теперь я иначе выражу этот вопрос. Он одновременно у Канта означает: что значит или что такое мир? В слово «мир» мы будем пока вкладывать оттенок «мирского» как отличного от чего-то невидимого, или метафизического. Каждый раз, ставя вопрос, что такое мир, мы, по Канту, должны понимать, что возникает он в ситуации, когда уже многое случилось. Или другими словами: если мы нечто называем миром, то мы имеем дело с некоторым уже случившимся соединением. С таким событием извлечения опыта, когда этот опыт необратимо превратился в извлеченное знание. Для Канта это событие как бы предшествует такому рассуждению о мире, которое рассматривало бы его в свете трансцендентного вмешательства или проявления в мире некоторого трансцендентного действия, вторгающегося независимо и помимо случившегося в мире соединения.
Случившееся соединение и содержит то, что мы вслед за Кантом назвали «формой». Форма есть возможность связи или возможность структуры. Я говорил уже, что мир есть некая систематическая связь явлений — не то, что формируется конкретными законами, но то, что существует как систематическое согласование всего разнообразия законов. Это согласование дается формой мира. На теоретическом языке форма мира есть возможность той или иной структуры. Пока я фиксирую это выражение как догматическую формулу, еще не имея возможности ее пояснить.
Начиная же пояснение, обращу снова внимание на саму зацикленность Канта на формальном, на форме. Кант — пиетическая душа, богобоязненная и в то же время подавляющая в себе любую склонность к самоугождению. Он держит духовное ощущение формы. А ведь мы всегда сами себе очень нравимся, и крайним проявлением этого является сознание, что в нашей жизни участвуют высшие силы. Для пиетической же души Канта такое представление о высших силах было тем, что англичане назвали бы selfindulgence — самоугождением или угодительным углублением в самого себя. Будто мы такой пуп земли, что Бог только и занимается тем, чтобы наблюдать за нашими действиями, награждать нас, проявлять свое присутствие тем, что нам помогать. Тем самым у нас якобы появляется право провоцировать Бога: давай, я поступлю так, а ты докажи свое существование тем, что выручишь меня. Такое самоугождающее углубление в себя отвратительно для Канта. Уверяю вас, что вся философия Канта есть просто теоретическое, понятийно-языковое, аппаратное оформление этого основного его духовного ощущения. Оно максимально просто, но удержаться в нем чрезвычайно трудно — трудно не впасть в самоугождение. Мало почувствовать отвратительное, нужно удержаться на определенной ноте, и форма —
Если вы посмотрите рассуждения Канта о том, что первично в человеке, зло или добро, считать ли человеческое существо по природе добрым или злым, то увидите, что Кант проходит по краю пропасти этой неразрешимой проблемы. Ему ясно одно, что путем эмпирического исследования истории, или исследования самих себя, мы не можем окончательно установить, что по природе присуще человеку как существу натуральному. Но как философы мы можем понять, что склонности к добру в натуральном смысле этого слова не может быть. Ведь склонность в нас есть нечто, что действует помимо нас. Если «мы склонны», то, следовательно, о склонности мы можем забывать, а она будет себя показывать. Тогда это очень похоже на математику. В математике мы можем забыть, но у нас есть запись предшествующих шагов рассуждений, и мы можем взять только этот записанный результат и связать его по некоторым законам с последующими шагами. Однако мы только что установили, что если мы философствуем, то забывать нельзя. Нужно все тянуть за собой и держать. В этом смысле наши свойства не похожи на то, что может быть фиксировано математически. (В данном случае я пользуюсь аналогией математики как облегчающей понимание, я не рассуждаю о математике как таковой.)
Итак, не может быть склонности к добру как если бы оно у нас уже было и действовало, а мы могли бы о нем не помнить. Добро, по глубокому ощущению Канта, должно делаться специально, мы должны иметь на это силы или внутреннее состояние. А внутреннее состояние есть то, что в своих естественнонаучных занятиях Кант превращает в проблему формы. Иными словами, то, что я назвал систематической связью мира, для которой имеются объективные идеи, есть в то же время внутреннее, или внутренняя связь. Мы будем неоднократно иметь с этим дело. Я сказал, что добро должно делаться специально, с соответствующей на это силой — должно содержаться формой. Давайте теперь известную парную категорию форма — содержание выразим так: разобьем слово «содержать» или «содержание», введем дефис, чтобы почувствовать, что такое форма. Форма — это то, что со-держит. Так же как хорошо скованный обруч со-держит. Форма есть некоторое со-пряжение или такое напряжение, что оно может держать. То, что содержится, то и будет со-держанием.
Оказывается, добро есть такое содержание, которое должно со-держать. И мы ясно понимаем тогда, что такое зло в метафизическом смысле слова, в философском смысле, который мы можем понять нашим духовным ощущением. Зло — это просто предоставление себя стихийному ходу дела, потоку. Это распущенность. По Канту, предоставление чего-то стихийному ходу есть склонность, или изначально злое, присущее человеческой природе. Если же мы начинаем говорить о форме и о духовном ощущении, которое форму схватывает, о том, что форма должна держать, то мы явно не можем иметь в виду просто психологические качества человека, которые, как картофелины в мешке, лежали бы в его душе и были бы ей «свойственны». Однако у нас есть тот язык, который есть, и он утверждает добро и зло как нечто натуральное, как натуральные предметы. Поэтому лишь из конкретного контекста кантовских рассуждений мы можем восстановить иное понимание того, что такое изначально злое в человеке. Конечно, это не злоба в психологическом смысле слова, неагрессия, как мы могли бы это понять из науки этологии, перенеся на человека то понимание, которое достигается наблюдением животных. Такое наблюдение позволяет понять многое, но все же не то, чем занят Кант.
Преодолеть нашу склонность, или некое наклонение, которое, например, вызывается просто усталостью, нашей человеческой невозможностью неопределенно долго пребывать в состоянии большого напряжения, естественным образом мы не можем. А то, как мы это делаем, описывается понятием формы. Понятие формы определяется здесь как нечто отличное от естественного. Например, Кант замечает, что мы естественным образом не можем быть святыми. Помните, я говорил вам о втором рождении. Так вот, свяжите теперь все это термином «форма», представлением о формальном, об изнутри задаваемой связи в смысле со-пряжения. Обруч, держащий разрываемый изнутри самого себя бочонок; бочонок — это мы. (Здесь во мне заговорил грузинский архетип и я невольно перешел на язык родных мне бочек вина.) Значит, для преодоления нашей наклонности к злу недостаточно ни собственных сил человека как природного существа в смысле его психологических побуждений, порывов, намерений, ни усовершенствования социального строя. Кантовская мысль движется по острию ножа между двумя вещами, которые она одинаково отвергает. С одной стороны — это то, что мы в себе осознаем и чего мы не можем не любить, сами себе угождая. Наши прекрасные состояния души, намерения, добрые порывы и их психологический знак — «добрый», когда я чувствую, сознаю, что я «добрый». Но это все пустое, скажет Кант. Если нет формы. Только на форме можно держаться, а не на намерениях, не на порывах (например, порыв быть храбрым, быть добрым — это то, что осознается как свое состояние, но чего, по Канту, недостаточно).