Капитанские повести
Шрифт:
Старпому претила такая простота, он знал, что все развивается от простого к сложному…
И все-таки нужно было бы вздремнуть…
15
Но сегодня днем ему вряд ли суждено было поспать. Едва Александр Кирсаныч, успокоясь, приготовился заснуть, по переборке за раскрытой дверью постучали.
— Можно? — послышался голос боцмана.
— Заходите, Иван Николаич, заходите. Ну что, слушаю вас, да присядьте же.
Боцман переминался у входа. На нем был все тот же комбинезон с наплечными
— Что случилось, старина? — мягче спросил старпом, садясь на койке. Иван Николаич молчал, опершись локтями о колени, затем достал кожаный свои портсигар, сунул в рот папироску «Север», но не закурил.
— Дверь закройте, Иван Николаич, чтоб сквозняка не было, да курите вот у раковины, как исключение.
Боцман раздумывал.
Старпом поднялся, мягко закрыл дверь, потом достал зажигалку из стола и дал прикурить боцману.
— Вишь какое дело вышло, только хочу тебя по правде спросить, Саня. Врать не будешь? Не обижайся. Я вот рубаху чистую надел…
— Зря это, Иван Николаич, рановато.
— Да нет, меня сейчас тут вот как жмет, — тяжело расчленяя фразу, проговорил Иван Николаич и, ткнув кулаком в левую лямку, посмотрел на старпома. Тот сидел на койке, тоже локти на коленях, ждал, легонько потряхивая зажигалку. Молчал. — Помнишь, когда вы у нас на «Серпухове» после второго, кажись, курса, на практике были, я тебя со своей теткой Лелькой знакомил?
— Да я ж с Еленой Прохоровной нынче в Мурманске встречался, когда заходили, боцман.
— Да и верно. Так вот: не хочу помирать перед ней грешным.
— Ну с чего ты помирать собрался, Иван Николаич?
— Уговаривать будешь? А я три войны пережил, не верю я, что это все добром кончится. Только я тебя прошу, говори мне по правде, как быть?
— Да что быть?
— Сейчас телеграмму Вальке снес. Говорит, вряд ли передать удастся. Написал: прости, Лелька, в чем виноватый, так и так. Помполит прочитал, говорит, обращение другое надо сделать, да и вообще, мол, нельзя такие радиограммы сейчас подавать в этот, как его, в эфир. Вот я и думаю, мне-то в любом случае не выжить — сердце жмет вот как! — а ты, может, еще и увидишь ее, расскажешь, что и как.
— Слово. Только оба мы еще все увидим.
— Тебе лет-то двадцать пять, Кирсаныч?
— Двадцать шесть, Иван Николаич.
— И моему Витьке двадцать пять, родиться у него кто-то вот-вот должен, а Витька тоже в самом пекле со своими ракетами, будь они… Вот так сразу от нас третье колено и останется…
— Брось, боцман!
— Будет брось, когда с жизнью врозь… Так вот, Саня, хошь верь, хошь не верь, когда «Балхаш» в Ленинграде принимали, схлестнулся я с одной… И что на меня на старости лет нашло, и сам не пойму, рыбкой ведь ее называл. Мне-то полста два, а ей годов на семь меньше будет. В плавание провожала, письма ей писал… Смеяться б надо, и плакать впору. Все к себе звала, в Ленинград, жить. В завтот год написал: все, отрубаю концы от тебя, к чему на старости лет стыдобышку разводить? В отпуску дело было, дома. Почтальонша,
Боцман углом рта выдул клубочек дыма, махнул рукой:
— Ладно, обошлось все, рассказал ей по правде, да и письмо само за себя сказало. А нынче, в канун отхода, решил ей часы золотые купить с браслетом. Деньги, что за чистку танков получили, зажал втихую, думал тетке Лельке сюрприз сделать. И сделал. Как в Мурманск завернули после Севморпути, она приехала на денек. Раньше-то часто не ездила… Она мне, когда под бункер перешвартовывались, костюм гладила, а часики-то эти из кармана бряк на стол! Вот те и сюрприз. Уж как я ни доказывал, как отрубила — и все тут, что каменная стала. Только что и сказала: «Я тебе всю жизнь верила, потому и сама верной была, мало ли за мной по портам ухаживали, а я ведь всю жизнь тебе положила, эх ты, белый ведь весь, и волос вон, смотри, не осталось!» Вот так и подосвиданькались.
— А я не заметил ничего. Правда, вы-то, Иван Николаич, не в себе были, а Елена Прохоровна, та вроде бы нормальная была.
— Да разве она не знает, как моряков в плавание провожать надо? За тридцать-то лет научилась… Вишь, Кирсаныч, какие дела.
— Да, дела не очень. Телеграмму на берег вам, Иван Николаич, обязательно пробить нужно, это я посодействую. Ну, а домой придем, разберетесь, все нормально будет, я так думаю.
— Утешительно говоришь, Александр Кирсаныч, да только сам ты неспокоен. Блокада ведь на Кубе-то?
— Блокада.
— Одно слово-то какое страшное. Смотрят, смотрят они на нас, возьмут да и утопят. Как-никак, бензин в трех танках везем!
— Они про бензин не знают.
— А я вот сегодня сурмином надстройку крашу, а сам думаю: хорошо хоть, что сурмин не горит. Как-то в те войны и то мне спокойней было. А сейчас… У меня Витька рассказывал, что это за штука.
— Если по правде, как вы говорите, Иван Николаич, то у многих сейчас на душе неспокойно. Только нам с вами раскисать нельзя, на нас матросы смотрят.
— А их-то и жалко. Молодые, что телята, многие и думать-то еще не умеют, помогать надо. Войны и вовсе не видели, только что от сиськи.
— Да я еще и сам молодой, а, Иван Николаич? А вот с Лилей я тоже плохо прощался, а Вовка спал, понимаешь. Так и ушел.
— Чего же так-то?
— Не хочет она, чтобы я плавал. Ждать трудно.
— Красивая она у тебя, Кирсаныч. Для морячки это худо. Да. Если нынче не разойдетесь, то всю жизнь ждать будет.
— Бывали случаи, когда и посреди жизни жены своих моряков бросали, особенно вот красивые.
— А ты не суди так. На ее место сядь, тогда и суди. Ты — посреди моря, она — посреди людей. Думаешь, лучше тебя нет?
— Я вот что думаю, хотя ей об этом никогда не говорил: лучше было бы мне не плавать, а если плавать — то ее не встретить, а если плавать и встретить — то не жениться.
— Здорово придумал. Оно, конечно, так спокойнее. Однако, по ней судя, должна она тебя ждать, такие всегда ждут.
— Теперь вы успокоительно говорите, Иван Николаич, — улыбнулся старпом.