Капитолий
Шрифт:
А, так ваша фамилия Хеддис? Сюда, пожалуйста.
«А, так ваша фамилия Хеддис?» Чему он так удивился?
Почему так взволновался (или встревожился)?
Она последовала за ним в обитую мягким плюшем комнату, расположенную в соседнем коридоре. У единственной двери дежурил бдительный охранник. Произошла какая-то ошибка, с ужасом подумала она. Очевидно, Маменькины Сынки намереваются обвинить ее в каком-то преступлении, а ведь она ни в чем не виновата, но попробуй, докажи свою невиновность людям, которые изначально уверены
Ожидание показалось вечностью — целых два часа прошло, — она уже готова была подписаться под чем угодно, когда дверь наконец отворилась. Она полностью отчаялась, но ничем этого не выдала. Человеку постороннему она могла показаться абсолютно спокойной — давным-давно она научилась спокойно реагировать на любой стресс.
Вот только в дверь вошел отнюдь не посторонний. Это был Абнер Дун.
— Привет, Батта, — сказал он.
— Боже мой, — прошептала она, — Боже милосердный, за что ж ты меня так наказываешь?
На лице Дуна мелькнула тревога. Он внимательно посмотрел на нее:
— Надеюсь, леди, с вами вежливо обращались?
— Все хорошо. Выпусти меня отсюда.
— Я хочу поговорить с тобой.
— Мы все обговорили много лет назад! Я все забыла! И не напоминай мне ничего!
Некоторое время он молча стоял у дверей, он был одновременно напуган и потрясен — напуган потому, что, несмотря на резкость слов, голос ее оставался спокойным и невыразительным, руки были сложены на коленях, плечи расправлены, и ничто не выдавало обуревавших ее чувств; очарован потому, что тело это по-прежнему принадлежало Батте, женщине, которую он любил и с которой несколько лет назад жаждал разделить свою мечту. Но теперь она стала совсем чужой.
— Все эти годы я провел под сомеком, — сказал он. — Это мое первое пробуждение. Я предупредил всех, чтобы меня разбудили, как только твое имя попадет в списки колонистов.
— А откуда ты знал, что я непременно запишусь в колонисты?
— Когда-нибудь твои родители должны были умереть.
Я понял, что, когда их не станет, тебе некуда будет больше деваться. Люди, которым некуда пойти, записываются в колонисты. Это несколько мягче, чем самоубийство.
— Прошу тебя, оставь меня в покое. Неужели ты до сих пор не простил мне эту ошибку? Неужели у тебя совсем нет жалости?
В глазах его блеснул огонек интереса:
— Ты назвала это ошибкой? Так ты жалеешь о решении, принятом тогда?
— Да! — выкрикнула она и лишь теперь голос ее зазвучал, и на лице отразилось волнение.
— Тогда, клянусь Господом, давай исправим эту досадную нелепость!
— Исправим! — презрительно фыркнула она. — Уже ничего не исправишь! Я превратилась в монстра, мистер Дун, я больше не девочка, я робот, который беспрекословно исполняет любые приказы самых отвратительных людей, а на ответные чувства я просто не способна. И здесь уже ничего не изменить.
Тогда он опустил руку в карман и вытащил кассету.
— Ты
Несколько мгновений она сидела, погрузившись в себя.
Затем хриплым, срывающимся голосом проговорила:
— Да, я согласна. Только быстрее.
Он отвел ее в лабораторию, где с ее мозга сняли запись, после чего ввели порцию сомека. Воспоминания были смыты волной наркотика.
— Батта, — раздался нежный голос, и Батта проснулась.
Абсолютно обнаженная, она лежала на столе в какой-то странной зале, все тело ее было в поту. Все вокруг было незнакомо ей, только лицо и голос склонившегося над ней мужчины казались привычными, родными.
— Аб, — сказала она.
— Прошло пять лет, — произнес он. — Твои родители покинули этот мир. Умерли от старости. До самого конца они были счастливы. Ты сделала правильный выбор.
Она вдруг поняла, что лежит голой перед посторонним мужчиной, и, вечная девственница, какой она была по своей сути, она вспыхнула от смущения. Но он коснулся ее (воспоминание о той ночи, которую они провели вместе, ожило — это же было всего несколько часов назад, — и она почувствовала возбуждение, захотела его), и смущение было забыто.
Они направились в ее квартиру, где и занялись любовью. Это было нечто невероятное, и дни их переполняло счастье. Так продолжалось до тех пор, пока она не призналась ему, что ее постоянно гложет одна и та же мысль.
— Аб, знаешь, мне снятся сны про них.
— Про кого?
— Про мать и отца. Ты сказал, что прошли годы, я и сама понимаю это. Но все-таки мне кажется, что мы встречались еще вчера, и я чувствую себя виноватой в том, что бросила их.
— Ничего, скоро все забудется.
Но ничего не забывалось. Она все чаще и чаще думала о родителях, вина поедом ела ее, разрывала в клочья сновидения, словно нож, вонзалась в спину, стоило ей заняться с Абнером Дуном любовью. Чувство вины уничтожало ее, заполняя собой весь мир.
— О Аб, — разрыдалась она в его объятиях как-то ночью, а точнее говоря, на шестую ночь со дня пробуждения, — Аб, я уже готова на все, только бы это прекратилось!
Он замер:
— Ты имеешь в виду это?
— Нет, Абнер, нет, ты же знаешь, я люблю тебя. Люблю с тех самых пор, как мы с тобой встретились, люблю всю свою жизнь. Я любила тебя еще до того, как узнала о твоем существовании, неужели ты сам не видишь? Это себя я ненавижу! Я чувствую себя трусихой, предательницей, бросившей на погибель семью. Я была нужна им. Я знаю это и знаю, что им было плохо, когда я ушла.