Каприз Олмэйра. Изгнанник. Негр с "Нарцисса" (Сочинения в 3 томах. Том 1)
Шрифт:
В этом году зима у Мыса стояла жестокая. Смененные рулевые хлопали руками, бегали изо всех сил, притопывая ногами, и дули на распухшие красные пальцы. Палубная вахта старалась увернуться от холодных брызг или, скорчившись в защищенных уголках, угрюмо следила за высокими безжалостными волнами, которые то и дело перекатывались через борт в неутомимой ярости. Вода целыми фонтанами врывалась в двери бака. Прежде чем добраться до своей сырой постели, приходилось пробиваться через настоящий водопад; люди возвращались на бак мокрые и выходили оттуда онемевшие, чтобы снова взвалить на плечи жестокий искупительный крест, возложенный на них славной и безвестной судьбой. Вдали на корме сквозь туман шквалов виднелись фигуры офицеров, напряженно смотревших на запад. Они стояли у поручней с наветренной стороны, держась за них с мрачной решимостью, прямые и блестящие в своих длинных пальто. Когда же по временам, подгоняемое сильным ветром, судно начинало беспорядочно нырять, их напряженные фигуры, сильно раскачиваясь, поднимались высоко над серой линией покрытого тучами горизонта, продолжая сохранять все ту же неподвижность.
Они следили
На что буфетчик, остановившись на минутку в кухне, чтобы перевести дух среди вечной спешки своего беспокойного существования, философски замечал:
— Тот, кто увидит, уж во всяком случае ничего не расскажет, а я совсем не желаю увидеть это.
Мы высмеивали подобные страхи. Наши сердца обращались к капитану, когда он сильно подгонял корабль, чтобы не дать ему уклониться хотя бы на один дюйм от западного направления; он заставлял его бросаться вкось на огромные волны под зарифленными парусами. В дурную погоду при смене вахты люди по первой команде офицеров: «Стой на вахте!» — выстраивались на корме в полной готовности, восхищаясь доблестью своего корабля. Глаза их мигали от ветра, смуглые лица блестели от капель воды, более соленых и горьких, чем человеческие слезы. Промокшие бороды и усы свисали вниз прямыми сосульками, словно тонкие водоросли, только что извлеченные из воды. Их фигуры имели фантастически неправильные очертания; в своих высоких сапогах, похожих на шлемы шапках, топорных, колышущихся, неуклюжих и блестящих непромокайках, они напоминали людей, странно нарядившихся для какого-нибудь сказочного представления. Всякий раз, как корабль легко взбирался на высокую зеленую волну, локти тыкались в ребра соседа, лица прояснялись, губы шептали: «Ну, не молодчина ли!» — и все головы поворачивались, следя с сардоническими улыбками за побежденной волной, которая с грохотом мчалась дальше в подветренную сторону, вся в пене от чудовищной ярости. Но когда судно оказывалось недостаточно проворным и, получив тяжелый удар, накренялось, дрожа под натиском, мы хватались за канаты и, глядя вверх на узкие полосы промокших натянутых парусов, отчаянно трепавшихся наверху, шептали про себя: «Неудивительно! Бедняжка!»
Тридцать второй день после выхода из Бомбея начался неблагополучно. Утром волна разнесла вдребезги одну из дверей кухни. Мы прорвались сквозь клубы дыма и нашли промокшего повара в припадке глубочайшего негодования:
— Она, право, с каждым днем становится все хуже и хуже! Так вот и норовит затопить меня перед моей собственной плитой.
Мы успокоили его, и плотник умудрился кое-как поправить дверь, хотя его дважды смывало во время работы. Из-за этого приключения наш обед был готов очень поздно. Однако это обстоятельство в конце концов оказалось безразличным, ибо волна опрокинула Ноульса, отправившегося за едой, и обед уплыл в море. Капитан Аллистоун казался суровее обыкновенного и губы его были сжаты еще тверже, чем всегда. Он налегал на марсели и фоки, не желая замечать, что шхуна, от которой слишком много требовали, казалось, теряла мужество в первый раз за все время нашего знакомства с ней. Она отказывалась подниматься и угрюмо пробуравливала себе путь сквозь волны. Дважды она на всем ходу сознательно врезалась носом в большую волну, словно ослепнув или устав от жизни, и затопляла палубу с одного конца до другого. Пока мы барахтались, стараясь спасти негодный чан для стирки, боцман с явной досадой заметил:
— Всякая дрянь сегодня норовит за борт!
Почтенный Сингльтон нарушил свое обычное молчание и произнес, бросив взгляд на небо:
— Старик сегодня не в духе насчет погоды, но не следует сердиться на ветры, которые посылает небо!
Джимми, конечно, закрыл свою дверь. Мы знали, что ему удобно и сухо в маленькой каюте и, по усвоенной за последнее время нелепой привычке, сначала обрадовались этому, но затем тотчас же начали выходить из себя.
Донкин бессовестно отлынивал от работы, жалкий и несчастный. Он ворчал:
— Я тут подыхаю с холоду в своих проклятых мокрых лохмотьях, а этот черный бездельник сидит себе сухой на своем проклятом сундуке, набитом проклятым тряпьем. Чтоб его разнесло там!
Мы не обращали на него внимания; мы едва успевали вспомнить о Джимми и его закадычном друге. Разбираться в сердечных тонкостях было некогда. Паруса срывало ветром, вещи сносило за борт. Потоки воды беспрерывно окатывали нас, и без того уже вымокших и обледеневших, покуда мы исправляли повреждения. Судно металось из стороны в сторону и тряслось, словно игрушка в руках сумасшедшего.
Перед самым закатом под угрозой темной градовой тучи начали быстро убавлять паруса. Резкий порыв ветра налетел на нас, словно удар кулака. Судно, вовремя освобожденное от парусов, мужественно встретило его; оно неохотно поддалось неистовому напору. Затем гордым и неудержимым движением выпрямилось снова и обратило свой нос в наветренную сторону, навстречу визжащему шквалу; из темной бездны черных облаков посыпался белый град; он барабанил по снастям, целыми пригоршнями скатывался с рей, отскакивал от палубы — круглый и блестящий в темном вихре, словно дождь жемчуга. Туча прошла. Бледное зловещее солнце на мгновение осветило последними горизонтальными лучами холмы крутых катящихся волн. Затем с громким воем ворвалась неистовая ночь — зловещая преемница бурного неба.
В эту ночь никто на борту не сомкнул глаз. Почти каждый моряк хранит в памяти воспоминание об одной или двух таких ночах в жизни, когда шторм достигал крайней силы. В такие минуты кажется, будто во всей вселенной не осталось ничего, кроме мрака, воя, ярости и родного корабля. Подобно последнему оплоту разрушенного творения, он мчится сквозь бедствия, тревоги и муки мстительного ужаса, неся на себе пораженные страхом остатки грешного человечества. Никто на баке не спал. Жестяная керосиновая лампа, подвешенная на длинном шнурке, коптила, описывая широкие круги; мокрое платье темными грудами выделялось на блестящем полу; тонкая струйка воды переливалась взад и вперед по доскам. Люди, не разуваясь, лежали на койках, опершись на локти, с широко раскрытыми глазами.
Подвешенные непромокайки судорожно и беспокойно раскачивались из стороны в сторону, словно легкомысленные призраки обезглавленных моряков, пляшущие буйную джигу. Никто не произносил ни слова, все слушали. Снаружи ночь стонала и всхлипывала под беспрерывный, оглушительный грохот, словно где-то очень далеко били в бесконечное число барабанов. Воздух прорезали крики. Потрясающие глухие удары заставляли судно вздрагивать и качаться под тяжестью волн, обрушивавшихся на палубу. По временам оно стремительно взлетало вверх, словно навеки покидая землю, затем в течение бесконечных минут падало вниз в пустоту. Все сердца на борту замирали, покуда страшный толчок, ожидаемый и все же внезапный, не оживлял их. При каждом таком головокружительном крене судна Вамимбо растягивался во всю длину лицом в подушку и слегка стонал, как бы разделяя муки истерзанной вселенной. Время от времени среди самого отчаянного взрыва грозного рева, судно на какую-нибудь долю невыносимой секунды вдруг замирало на боку, трепещущее и спокойное спокойствием, более ужасным, чем самое неистовое движение. Тогда по всем этим согнувшимся телам пробегала вдруг дрожь, трепет недоумения. Кто-нибудь высовывал встревоженную голову, и пара глаз, дико блуждая, блестела в колеблющемся свете. Некоторые слегка двигали ногами, словно собираясь выскочить. Но большинство продолжало лежать без движения на спине, крепко ухватившись одной рукой за край койки. Некоторые нервно курили, быстро и глубоко затягиваясь, устремив глаза в потолок. Великая тоска по покою сковывала их.
В полночь дали команду закрепить фок и крюйсель. Люди с огромными усилиями взбирались наверх под немилосердными тумаками шторма, убирали паруса и сползали вниз вконец обессиленные, чтобы снова молча сносить на палубе жестокие побои моря. Быть может, первый раз за всю историю службы на коммерческих судах вахта, после приказания идти вниз, осталась на палубе, словно прикованная к ней какими-то злобными насильственными чарами. При каждом сильном порыве люди прижимались друг к другу, шепча: «Сильнее уж не будет», — и тотчас же шторм изобличал их во лжи, с пронзительным воплем загонял им дыхание обратно в горло. Один из свирепых шквалов разорвал в клочья густую массу черных, как сажа, туч и над разодранными лоскутьями люди мельком увидели в высоте луну, с жуткой быстротой уносившуюся обратно по небу, прямо под ветер. Многие опустили головы, бормоча: «Эта штука переворачивает все нутро». Скоро облака сомкнулись, и мир снова погрузился в слепой бушующий мрак, который с воем забрасывал одинокий корабль соленой пеной и градом. Около половины седьмого колодезная темнота вокруг нас приняла призрачно-серый оттенок, и мы поняли, что солнце встало. Этот неестественный зловещий дневной свет, при котором мы разглядели, наконец, свои блуждающие глаза и вытянутые лица, явился лишним испытанием для нашей выносливости. Горизонт со всех сторон так близко придвинулся к кораблю, что мы, казалось, могли достать до него рукой. В этот тесный круг врывались свирепые волны, ударяли в нас и снова выскакивали из него. Дождь соленых тяжелых капель, не уступая по густоте туману, окатывал нас с ног до головы.