Карьер
Шрифт:
– А кто вам сказал, ребята?
– Микола сказал. Во, Артуров брат. Пошел заводить бульдозер, скоро приедет.
Агеев помолчал. По всей видимости, дело его приобретало новый оборот, и он представил, как придут бульдозеры и что они сделают с этим карьером. Наверное, следовало, пока еще оставалось время, хотя бы в один штык перекопать этот заросший бурьяном угол, чтобы окончательно убедиться, что там ничего нет. Хотя бы для очистки совести. И потом уж пусть все зарывают или разрывают, как там у них запланировано. Это было самое разумное из всех возможных решений, надо было вставать, браться за лопату. Но он продолжал сидеть, смотрел, как ребята с увлечением занялись костерком – стали подкладывать в него сухие, опавшие с кладбищенских деревьев ветки, прутики, пучки сухого бурьяна. Получив пищу, костерок сначала обнадеживающе задымил на ветру, потом язычки пламени бодро пробились сквозь дымный полог, с треском охватили бурьян. Агеев сидел, почти наверняка уже зная, что не поднимется и тот не вскопанный им закоулочек так и остается нетронутым,
Негромко переговариваясь, ребята суетились возле костра. Шурка принес немного сухих веток, собранных возле кладбищенской ограды. Артур начал совать их в едва разгоравшийся огонь, а погруженный в себя Агеев мучительно соображал, что следует сделать. Но, судя по всему, он просто не готов был к какому-либо поступку и, наверное, долго бы сидел так, подавленный, в нерешительности, если бы ребята не закричали вдруг:
– Едут, едут!..
Агеев вздрогнул, прислушался. Артур и Шурка помчались вниз, и он различил едва слышный грохот тяжелых машин на дороге за кладбищем. Грохот этот все нарастал, заполняя собой окраинное пространство поселка, послышался лязг гусениц, и вот они выползли из-за угла кладбищенской ограды – два неуклюжих коптящих трактора с приподнятыми над дорогой широкими ножами бульдозеров. Напротив въезда в карьер оба остановились, не глуша двигателей, из кабины переднего вывалились на дорогу два человека, прошли к карьеру. Немного погодя к ним присоединился и бульдозерист из второй машины. Скорым шагом они вместе обошли карьер, осмотрели окрестности, постояли недолго на самой верхушке возле обрыва. О чем они там разговаривали, Агееву не было слышно из-за рокота двигателей на дороге, где уже вертелись Шурка и Артур.
Агеев словно в прострации сидел возле палатки, и, только когда бульдозеристы заняли свои места в кабинах и мощно взревели двигатели, он поднялся. Стараясь не дать себе размышлять или колебаться, словно отрезая все пути к отступлению, быстро повыдергивал дюралевые колышки оттяжек, палатка сморщилась и опала на землю, и он начал лихорадочно собирать вещи, извлекая их из прорехи палатки, второпях запихивая все в рюкзак. Хорошо, что вещей было немного, главное место занимала палатка, которую он впопыхах беспорядочно скомкал и, приминая коленом, тоже запихал в рюкзак. На его насиженном за лето месте больше ничего не оставалось, кроме слегка дымившего костерка да пластмассового ведерка на примятом, с белыми травяными побегами квадрате под днищем палатки. Скудный мусор он предусмотрительно сжег поутру, место, в общем, оставалось в порядке. Закинув за плечо тяжеловатый рюкзак, он пошел по косогору вниз. Перед тем как свернуть за кладбище, не удержавшись, оглянулся. Ревя двигателем, первый бульдозер уже толкал к краю обрыва огромную земляную кучу, за ним, несколько поотстав, вгрызался в землю второй бульдозер. Вот-вот с обрыва в карьер должна была обрушиться гора рыхлого грунта, и Агеев, почти физически ощущая шум и тяжесть его падения, прибавил шагу.
Громоздкий рюкзак, однако, больно отдавил плечо, пока он добрел до автостанции, располагавшейся в кирпичном павильончике возле центральной площади. Там перед фанерным стендом с расписанием облегченно свалил на асфальт свою ношу, минуту изучал сроки прибытия автобусов, хотя уже с самого начала было ясно, что опоздал. Автобус на Менск отправился в шесть утра, следующий должен прийти через сутки. Правда, был еще один, проходящий, прибывающий вечером, но билеты на него продавали после прибытия. Агеев устало присел на рюкзак, отдыхая, соображал, как быть, и ничего другого не придумал, как искать приюта в гостинице.
Гостиница была недалеко, на боковой улочке за пыльным сквериком с чахлыми деревцами, через который пролегала прямая утоптанная стежка. Возле гостиничного крыльца стоял в ожидании пассажиров пустой экскурсионный «Икарус», и Агеев подумал, что место для него вряд ли найдется. Все же он протиснулся со своей ношей в крохотный полутемный вестибюльчик, скинул рюкзак. Знакомая по его прошлому проживанию блондинистая дежурная, судя по всему, тоже узнала его и, когда он поздоровался, без лишних слов положила на барьер листок проживающего. Это уже была удача, на которую Агеев не рассчитывал, он торопливо заполнил листок и вскоре получил ключ с деревянной биркой от одноместного номера на втором этаже. Дотащившись туда со своим рюкзаком, почувствовал, что на большее сегодня уже не способен. После длительных перегрузок сердце напомнило о себе жесточайшей аритмией, он проглотил сразу две таблетки хинидина, запив их теплой водой из графина, и, не раздеваясь, свалился в кровать поверх одеяла. Тело целиком и с благодарностью отдалось власти покоя, металлическая сетка кровати послушно прогибалась под его скупыми движениями. В общем, ему было покойно, если бы не аритмия, и он, может, впервые за лето подумал: не напрасно ли он все это затеял? Кажется, он подорвал здоровье, а чего добился? Не разумнее было бы жить как живется – отдыхать, рыбачить, как тысячи пенсионеров, и не терзать себя надуманными проблемами, разрушительным нравственным самоедством, как говорил сын Аркадий, а стремиться к упрощению сложностей, что, может, дало бы возможность прожить лишний год на этом неласковом свете. А он нагородил баррикаду проблем и вот теперь не мог успокоить сердце, которое в сотый раз напоминало ему о возрасте и о том, что оно не железное... Самое скверное при этом, что он так ничего и не прояснил за лето, проведенное с лопатой в карьере, перерыл столько земли, но так и не приблизился к разрешению своей загадки, ничего не довел до конца. Временами ему казалось, что так оно и лучше – он ничего не обнаружил, и в этом был обнадеживающий знак. Порой же в его памяти всплывал тот единственный, не тронутый лопатой закуток в карьере, который мог укрепить надежду, но мог и разрушить ее до основания. Было похоже, однако, что его все-таки пугала истина и он предпочел ей многообещающий туман неопределенности, которая позволяла жить спокойнее, без депрессий и стрессов.
Вот только позволяла ли?
Иногда, вспоминая пережитое, он не узнавал себя нынешнего, так мало в его характере осталось от молодого Агеева. Иногда впору было подумать, что тот давнишний Агеев исчез, переродился, подменен совсем другим человеком, ничего общего не имеющим со своим сорокалетней давности предшественником. Понятно, постарел, прожил нелегкую жизнь, что было делом обычным и что он наблюдал на примере других. К тому же он видел, как неуклонно менялся характер времени, уходил без следа аскетический ригоризм тех лет и незаметно, но повсеместно воцарялось степенное благоразумие расчета, дух взаимной терпимости. Но к лучшему ли эти изменения в жизни, он ответить не мог. В отличие от многих он давно уже не примерял своего прошлого к поколению своих детей, хватало ему размышлений о себе самом и своих стареющих сверстниках. Порой он не в состоянии был определить, как отнесся бы к нему нынешнему тот давнишний Агеев, едва не закончивший свой коротенький путь в этом оставленном им сегодня карьере. В то время, как прежний Агеев был бессилен судить его нынешнего, сам он тысячи раз на все лады судил и обсуждал Агеева давнишнего. Это было затянувшееся и малоприятное для обоих разбирательство, хотя строгий судья был беспристрастен и мудр той неподкупной мудростью, которая открывается с высоты прожитых лет. Порой восхищаясь, а порой удивляясь безрассудству своего обвиняемого, обходя некоторые вышедшие в тираж ценности давних лет, этот судья со временем стал ориентироваться на истинный кодекс непреходящих ценностей, на первом месте среди которых он ставил человеческую жизнь как таковую. В том числе и ту жизнь, которой он некогда столь безрассудно распорядился в этом поселке. Впрочем, как и собственной тоже.
В коридоре за тонкой дверью номера слышались торопливые шаги постояльцев, то и дело переговаривались степенные горничные, однажды ворвался шум, смех и говор компании молодых людей; прислушавшись, Агеев понял, что это приехали спортсмены. Правда, они скоро убрались – на тренировки или в столовую на обед, в гостинице воцарилась тишина, и он, возможно, заснул или забылся, как только немного успокоилось сердце.
Проснулся от непривычной тревожной тишины, раскрыл глаза и не сразу понял, где он. Было совсем темно, за пришторенным окном лежала летняя ночь, в щель возле двери пробивалась тоненькая полоска света от лампочки из коридора. Откуда-то издалека, с дальней окраины поселка доносился едва слышный собачий лай, а вообще было тихо. Потом в этой давящей, душной тиши он уловил прерывистые звуки двигателя, сначала встревожившие его, а потом желанной умиротворенностью легшие на его душу, как только он понял, что это бульдозеры. Они работали и ночью, зарывали карьер – карьер его памяти, ровняли обрывы его тревог, ухабы его заблуждений... Затаив дыхание, Агеев вслушался в прерывистый рокот дизелей, и ему стало нестерпимо жалко чего-то, что оставалось в безвозвратном прошлом: может, себя и своей окровавленной молодости, может, давно ушедших из жизни, расстрелянных, погибших, замученных в застенках товарищей. Может, это был плач души по тем, кому не суждено было родиться и продолжить жизнь, но чувство безутешного горя охватило его так сильно, что он беспокойно поднялся, сел на измятой постели и вдруг совершенно непроизвольно заплакал. Он был тут один и мог не сдерживать себя, дать волю слезам, и давящие судороги сотрясали его грузное тело. Он плакал долго и самозабвенно, как это случалось с ним некогда в раннем детстве, о себе и о них, неизмеримых человеческих страданиях, которые, оказывается, ни для кого не проходят бесследно. Наученный жизнью, он уже понимал, что за все надо платить – за хорошее и за плохое, которые так крепко повязаны в этой жизни, но все дело в том, кто платит. Платит, конечно же, тот, кто меньше всего повинен, кто не рассчитывает на выигрыш, кто от рождения обречен давать – в отличие от тех, кто научился лишь брать и взыскивать. В свое время он заплатил ЕЮ и был жестоко наказан, потому что ОНА была послана ему для счастья, а не для искупления.
Когда за пришторенным окном забрезжил ранний рассвет, он встал, поднял свой потяжелевший за ночь рюкзак, простился с сонной дежурной внизу и пошел через сквер к автостанции.