Карибы
Шрифт:
Золотой Цветок оставила при себе лишь одного советника — пухлого и сладкозвучного Домингильо Четыре Рта, заверявшего, что он не только единственный из местных жителей способен совершенно свободно говорить на языке конкистадоров, но и прекрасно знает их добродетели и недостатки.
— Золото! — твердо ответил он, когда госпожа спросила его мнения, как привлечь уклончивого капитана в ее гамак. — Испанцы сходят с ума из-за золота. Предложи его, и капитан упадет к твоим ногам, как раб.
Высокородная принцесса не могла понять, каким образом молодой и здоровый мужчина может больше интересоваться блестящим
Заполучив золото, принцесса составила план действий, который принесет ей окончательную победу и поможет покорить неприступную крепость — честь и честность отважного капитана Алонсо де Охеды.
20
Ему снилась Ингрид.
Он увидел ее лежащей на темном ложе, с землистой кожей и неподвижной, словно мертвой, ее лицо не озаряла обычная радость и улыбка, глаза ее были неживыми, влажные губы не шевелились, а руки не двигались в поисках ласк. Он проснулся от ужаса, в холодном поту, но при этом с чувством, что в этом пугающем сне Ингрид была совсем близко, гораздо ближе, чем когда он покинул Гомеру.
Сколько времени прошло с тех пор?
Он потерял счет. Дни, месяцы, даже годы утекали сквозь пальцы, как утекает вода из ладоней, когда ее наберешь в горсть, чтобы напиться. Память сыграла с ним злую шутку, заставив потерять счет бесконечным однообразным дням, проведенным на корабле, в скитаниях по сельве, в плену у карибов.
И он снова ощутил безмерную усталость от бесцельных скитаний по земле столь незнакомой, что иногда трудно было отличить, спит ли он, или кошмар происходит наяву.
Сьенфуэгос посмотрел вверх, на густой полог ветвей, защищающий от дождя и скрывающий из вида, и вспомнил предыдущую ночь, когда ему выпала возможность покончить с преследователем, но он сохранил ему жизнь.
Теперь, при свете нового дня, он видел врага, не прекращающего охоту в погоне за его головой, и пожалел о глупой щедрости, которую никто не оценит, без конца задавая себе вопрос: когда же он прекратит поступать, как безумец, и признает, что главная задача — сохранить собственную жизнь, ведь это, похоже, единственное, что он способен сохранить на этом свете.
Лишь жизнь, шпагу, старый нож, заплечный мешок, полный вяленого мяса, и покоробившуюся шахматную доску, на которой ему все равно не хотелось играть в одиночку.
И воспоминания о прекрасной женщине, понемногу стирающиеся из памяти.
Сьенфуэгос с ужасом обнаружил это однажды утром, когда вдруг понял, что не может вспомнить лица белокурой немки.
Это открытие угнетало его даже больше, чем воспоминания о пережитых страданиях и потерянных близких; о друзьях, которых постигла бесславная гибель, об одиночестве, голоде и тех мгновениях, когда он прятался на берегу реки, боясь покинуть свое крошечное убежище, ожидая с минуты на минуту, когда чья-то длинная стрела пронзит его сердце.
Он лежал, свернувшись на дне каноэ, прижимался ухом к деревянному борту и слушал монотонный нескончаемый шум воды, бегущей к бескрайнему морю, чтобы влиться в его воды.
И тогда, сам не зная почему, отвязал лодку.
Несколько мгновений лодка оставалась в зарослях у берега, а потом мягко скользнула сквозь густую завесу листвы и лиан и, словно упавшее бревно, выплыла на середину реки.
Моросил дождь, хотя палило солнце.
Сьенфуэгос никогда не уставал восхищаться этим атмосферным явлением, часто случающимся ранним утром около озер и рек в сельве, когда солнечные лучи, слегка поднявшись над линией горизонта, могли проникнуть сквозь пелену дождя, проливающегося из черной тучи, нагревали капли и сотворяли чудесную радугу, сияющую желтым, как цветущие табебуйи, и словно расцвечивали небо фейерверками.
«Дождь и солнце — это любовь».
«Дождь с дождем — это боль».
«Солнце с солнцем — кошмар».
Не раз Сьенфуэгос задавался вопросом, кто мог придумать подобную глупость, и почему пастухи с Гомеры не устают повторять этот бред, словно прописную истину. Теперь же он размышлял, что бы сказали по этому поводу жители сельвы, где любовь всегда протекала под палящим солнцем.
Он вспомнил тот далекий вечер, когда овладел возлюбленной, стоя на коленях, лицом к солнцу, тонувшему за горизонтом, а тихие тёплые воды ласкали их волосы и тела, и решил, возможно, что в горах и лагунах его родного острова первая фраза могла бы иметь смысл, но теперь, когда он лежал на дне грубо вытесанного каноэ и позволяя мутной реке нести себя по течению, слова казались Сьенфуэгосу совершенно бессвязными.
На сельву опустился туман, дышать становилось все труднее, и тяжкий запах тления напомнил канарцу о забытом старом кладбище, где он похоронил свою мать, умершую от чумы.
В сельве гниющие листья пахнут так же, как гниющая плоть.
Затем посереди реки он увидел туземца, гордо восседающего в своей пироге. Угрюмый и хмурый, тот решительно сжимал короткое и тяжелое копье из древесины пальмы чонта.
Индеец был невысоким, но его широкие плечи выдавались за борта. Челюсти были крепко сжаты, ясно давая понять, что он приплыл сюда в готовности сражаться не на жизнь, а на смерть.
Сьенфуэгос позволил лодке плыть по течению, а сам тем временем оголил шпагу и, приблизившись, узнал того туземца, что первым вручал тыквенный сосуд с золотом карлику Голиафу.
— Чего тебе надо? — громко проревел Сьенфуэгос, когда между ними осталось не более тридцати метров.
Тот красноречивым жестом провел ребром ладони по шее, словно хотел ее перерезать.
— Твою голову! — ответил он без долгих раздумий.
— А может, тебе на самом деле нужна моя задница, долбаный педик?
Паухи, похоже, не понял или не обратил внимания на эти слова, а лишь встал на колени, уперевшись ступнями в борта для лучшего равновесия, и поднял руку с коротким и тяжелым копьем.
Сьенфуэгос, со своей стороны, тоже поднял руку, призывая к перемирию.
— Да погоди же! — остановил он туземца. — Не будь таким идиотом! Даже если ты меня убьешь, в чем я сомневаюсь, пирога перевернется, мое тело пойдет ко дну, и ты никогда не найдешь мою голову.
Теперь туземец явно его понял, несколько секунд поразмыслил, и на его каменное лицо с комичными разводами черной краски, смытой дождем, легла тень беспокойства.