Карл Бэр. Его жизнь и научная деятельность
Шрифт:
К досаде его, как часто бывает в подобных случаях, яйцо долго не удавалось найти, так как собака попалась слишком упитанная и яичники ее сильно ожирели. Однако, в конце концов, он отыскал яйцо и успешно продемонстрировал его.
Насколько важно было это открытие и как гениальна была руководящая мысль Бэра при поисках яйца млекопитающих, доказывается современным нам состоянием сведений о яйце животных: яйцо оказывается весьма сложно организованною морфологическою единицею. Еще в 1875 году один из выдающихся эмбриологов, профессор Гетте, защищал мысль, что яйцо первоначально представляет неорганизованную массу: ему при тогдашнем, весьма уже развитом, состоянии клеточной теории не было ясно то, что ясно было Бэру в 1826 году, когда клеточная теория еще не существовала! История открытия яйца млекопитающих ясно показывает, что за широкие дедукции в области биологии может с успехом браться только гений: только гениальный ум способен здесь при дедуктивном мышлении найти верную исходную точку.
Другая очень важная находка, сделанная Бэром, – это открытие спинной струны, основы внутреннего скелета позвоночных. Ему же эмбриология обязана первым вполне ясным и детальным описанием развития плодовых оболочек (амниона и аллантоиса),
Говоря о Бэре как морфологе, нельзя не коснуться его отношения к двум великим теориям, появившимся во время его ученой деятельности. Это клеточная теория, приложенная к животному организму Шванном в 1839 году, и теория естественного отбора Чарлза Дарвина, опубликованная в 1859 году.
Что касается клеточной теории, то некоторые ученые утверждали, что Бэр ее не понял и явился ее противником. Это решительное недоразумение, основывающееся на том, что Бэр упрямо отказывался применять к животному организму термин «клетка» или «ячейка», – термин действительно крайне неудачный и перенесенный в зоологию из ботаники, где он гораздо более пригоден. Но это еще не значит, что Бэр вообще не признавал в животном организме морфологических элементов, равносильных растительным клеткам, – он их видел и описывал, только называл не клетками, а «гистологическими элементами». Не его вина, если совершенно несоответственный и неуклюжий термин укоренился в науке и получил в ней право гражданства. Что идею клетки и клеточного деления он усвоил себе совершенно ясно, доказывается лучше всего протестом его против другого неудачного и, тем не менее, удержавшегося до наших дней термина – «борозжение желтка» (Dotterfurchung). Бэр вполне основательно доказывает, что образование борозд на желтке – только внешнее, поверхностное выражение, заключительный акт того процесса, который начинается в глубине желтка и которого главная суть состоит в делении ядра; что поэтому гораздо правильнее вместо «борозжения» употреблять термин «дробление» или «деление». Лица, знакомые с нынешним состоянием учения о делении клеток, могут по этому судить, кто лучше понимал идею клетки – Бэр ли, который якобы был противником клеточной теории, или люди, упрекавшие его в этом.
Появление Дарвиновой теории, составившее эпоху в науке, произвело глубокое впечатление на Бэра. Он долго не высказывался о ней и лишь вследствие крайних настояний уважаемых им лиц «Farbe bekennen», то есть открыто, присоединиться к тому или другому лагерю он опубликовал ряд статей о целесообразности и целестремительности в природе и об учении Дарвина. При этом он заявил, что не намерен выступать ни за, ни против дарвинизма, но лишь изложит свое мнение о нем, не отказываясь, однако, протестовать против преувеличений дарвинизма. Этим, в сущности, и характерно отношение Бэра к теории естественного отбора. Дело в том, что в Дарвиновом учении необходимо различать две стороны. Во-первых, оно представляет одну из форм (и, без сомнения, наиболее удачную форму) теории развития вообще; во-вторых, оно выдвигает на первый план принцип естественного отбора, и этот-то объяснительный принцип отличает ее от других десцендентных теорий, каковы, например, теории Келликера и Негели. Первая сторона дарвинизма, то есть трансформизм вообще, находила в Бэре сторонника, так как и сам он был трансформист, то есть допускал, хотя и в сравнительно узких пределах, генетическую связь животных форм между собою. Он не допускает переходов из одного типа в другой, но в меньших пределах он готов их допустить, причем предполагает, что в отдаленные геологические эпохи пластичность организмов была значительнее нынешней и что они тогда были более наклонны к варьированию, – идея, которая сквозит и в некоторых новейших теориях наследственности. Равным образом из идеи о первоначальной форме пузыря, исходной для всех животных, явствует, что Бэр допускал общее происхождение своих четырех типов. Но дарвинизм как теория естественного отбора был решительно антипатичен Бэру. Он восставал против этой теории как против возведения случайности в постоянную причину изменений, происходящих в организованных телах природы. Бэр горячо возражает тем защитникам Дарвиновой теории, которые утверждают, что случай не существует, так как все в мире происходит по необходимости, согласно с законами природы. Вполне соглашаясь со своими оппонентами, что все, совершающееся в мире, точнейшим образом определяется законами природы, Бэр тем не менее настаивает, что существует целый ряд явлений, которые не могут быть названы иначе, как случайными, и что такие именно явления только и могут доставить материал естественному отбору, как его понимают дарвинисты. Случайность он определяет как совпадение двух явлений, не находящихся в причинной связи одно с другим. «Если я стреляю в поставленную мишень и попадаю в нее, – говорит Бэр, – то никто не сочтет последнее за случайность, если только мне не хотят сделать отрицательного комплимента, что я очень плохой стрелок. Но если мимо этой мишени мчится всадник по каменистой дороге и камушек, подброшенный копытом лошади, попадает как раз в мою цель, – то это обстоятельство, конечно, всякий назовет редким или даже весьма замечательным, хотя в нем только и есть замечательного, что его редкость. Для подброшенного камушка моя мишень не была целью, а потому и попасть в нее он мог лишь чисто случайно, хотя полет камушка в известном направлении и с определенной скоростью достаточно обусловлен причиною – ударом конского копыта. Это явление есть случай, так как удар копыта, подбросивший камень по законам необходимости, не имел никакого отношения к моей мишени. На таком же основании мы должны были бы считать весь мир за один громадный случай, если бы силы, его движущие, не были измерены целесообразно». Против этого примера можно возразить, что он подходил бы лишь в том случае, если бы естественный отбор происходил в течение коротких промежутков времени и над единичными, скоропреходящими видоизменениями организации. На деле же процесс этот, согласно теории, происходит в течение громадных промежутков времени и видоизменения организмов не только чаще и крупнее, чем обыкновенно предполагается, но и появляются одновременно у значительного количества индивидов данного вида, как это убедительно доказал Уоллес в своей прекрасной книге «Дарвинизм». Соответственно этому вышеприведенный пример Бэра следовало бы несколько изменить: не один всадник проскакал один раз мимо мишени, но сотни лошадей скачут мимо нее ежедневно в течение года, – и, конечно, никто не назовет тогда случайностью, если мишень через год будет вся избита каменьями.
Можно не соглашаться с Бэром, возражать против приводимых им в пользу своего взгляда остроумных примеров, но едва ли правы те, кто, как, например, французский ученый Жиар, приписывал его несогласие с Дарвиновым учением старческой слабости его ума, неспособности престарелого натуралиста (Бэру было 67 лет, когда появилась книга Дарвина «О происхождении видов) примириться с духом времени, восприять новые, свежие веяния. Много есть доказательств, что Бэр, напротив, до глубокой старости сохранил необыкновенную живость и ясность ума, меткость и глубину суждения. Причины его протеста против теории естественного отбора следует искать не в старости, а скорее в историческом, так сказать, складе его ума. Проработав свои лучшие годы над эмбриологией, имея дело с развитием зародыша в яйце, которое происходит вполне закономерно, под влиянием цепи таинственных внутренних причин, совокупность которых мы привыкли называть наследственностью, Бэр, естественно, был склонен придавать особое значение именно внутренним причинам, управляющим развитием и жизнью организма и, напротив, мало – вероятно, слишком мало – значения придавал взаимодействию организма с внешним миром. Вот почему, будучи трансформистом, он отказывался быть дарвинистом и открыто выражал сочувствие «теории разнородного произрождения» Келликера – теории несравненно более слабой, чем Дарвинова, но допускающей «всеобщий внутренний закон» развития организмов, хотя и не объясняющей, не намекающей даже, в чем именно состоит этот закон.
Вот почему Бэр во многом сочувствовал бы, без сомнения, и теории происхождения видов Негели, если бы дожил до ее появления. Принцип «внутреннего стремления к совершенствованию», которое, по Негели, присуще всякому организму и определяется молекулярною структурою его основной материи, идиоплазмы, – этот принцип во многом совпадает с бэровским принципом целестремительности (Zielstrebigkeit), который он выводит главным образом из явлений зародышевого развития организмов.
Наш краткий обзор заслуг Бэра в области морфологических наук невольно превратился в очерк по истории зоологии. Иначе и не могло быть, так как сама жизнь этого великого натуралиста имеет для зоологии значение важного исторического события. Недаром немцы называют Бэра «отцом эмбриологии».
Деятельность Бэра в других областях естествознания, кроме морфологии, была также блестящей и плодотворной. Хотя он и не явился в этих областях таким новатором, создателем новых наук, как в эмбриологии, однако везде, где он прилагал свои усилия, он оставил неизгладимый след своего гения.
Один из учеников Бэра, профессор Грубе, говорит: «Если мы захотим охарактеризовать научные работы Бэра, произведенные в Кенигсберге, сравнительно с петербургскими, то можно будет сказать, что в первом из этих городов он занимался изучением микрокосма, а во втором – макрокосма». И действительно, с переселением Бэра в Петербург характер и направление его ученой деятельности претерпевают радикальное изменение. В Кенигсберге он имеет дело с микроскопическими объектами, ведет изнурительно сидячую кабинетную жизнь, углубляется в тончайшие тайны эмбрионального развития животных; в Петербурге же он интересуется грандиозными явлениями неорганической природы, сложными географическими вопросами, физической и психической историей человечества. Сперва он делается географом, затем постепенно переходит к антропологии. Поэтому вполне уместно рассмотреть сперва его географические, а за ними – антропологические работы.
Задатки будущего географа обнаружились в Бэре еще задолго до того, как он стал русским академиком. По собранным профессором Штидою данным (из переписки Бэра), оказывается, что еще в первое время своего пребывания в Кенигсберге он мечтал о дальних путешествиях и, среди прочего, об экспедиции на Новую Землю. Очевидно, ум его уже тогда не вполне удовлетворялся «микрокосмом» и искал более широких перспектив. Неудивительно поэтому, что, приехав в Петербург, он воскресил свои старые замыслы и привел их к осуществлению, тем более, что продолжать эмбриологические исследования ему никак не удавалось. Благополучная и довольно богатая по результатам поездка на Новую Землю еще более расшевелила в нем страсть к путешествиям и географическим исследованиям. Как человек необыкновенно энергичный и сразу охватывающий своим умственным взором условия и нужды той или другой отрасли знания в данной стране, Бэр отчетливо сознавал важность и плодотворность географического изучения России – этой громадной и малоизученной страны. И вот он принимает самое деятельное участие в учреждении Географического общества и вместе с Гельмерсеном основывает при академии специальное издание по географии России (Beitr"age zur Kenntniss des Russischen Reiches). На географию Бэр смотрел как на необходимую составную часть всесторонней истории человечества. «География в обширном смысле слова, – пишет он, – сделалась наукою всеобщего интереса с тех пор, как работы таких ученых, как Гумбольдт и Риттер, наглядно показали, что на лице Земли написаны не только законы распространения органических тел, но отчасти и судьбы народов».
Действительно, всемирная история, в сущности, есть не что иное, как развитие двух условий: свойств местообитания с одной стороны и внутренних задатков народов – с другой. Эту мысль Бэр подробно развил в особой статье «О влиянии внешней природы на социальные отношения отдельных народов и историю человечества», в которой он, между прочим, приходит к заключению, что человек, переселившийся в Европу из более теплых стран, со временем опять переселится на свою первоначальную родину, но унесет с собою из Европы как из школы цивилизации неоценимые приобретения: любовь к труду, сокровища наук, искусств и промышленности, а также опыт государственной жизни и понимание социальных потребностей. Суровые условия, при которых цивилизация развилась в умеренном климате, были необходимы для умственного развития. «Если бы, – говорит Бэр, – Земля повсюду представляла рай, то и человек был бы чем-то вроде неоперенной райской птицы, беззаботно поедающей готовую пищу, не имея никакого стимула к усовершенствованию своей природы».