Карл Смелый, или Анна Гейерштейнская, дева Мрака
Шрифт:
Проклиная это невежество, заставлявшее путешественников самих о себе заботиться, Филипсон, уступая необходимости, повел двух своих лошадей в конюшню. Он вошел в большой сводчатый сарай, очень похожий на тюрьму старого замка, где были грубо устроены стойла и ясли. Конюшня была довольно длинна, и в конце ее он увидел двух или трех человек, которые занимались своими лошадьми.
Корм отпускал им конюх, хромой старик, который никогда не брал в руки ни бича, ни скребницы, но сидя отвешивал сено и отмерял овес, как будто считая его по зернам, так внимательно он занимался своей обязанностью при свете тусклого огарка, горевшего в роговом фонаре. Старик даже не повернул головы при входе англичанина с двумя лошадьми и, казалось, вовсе не был расположен
Унавоженностью своей конюшня эта очень походила на хлев, и можно было бы признать подвигом, достойным Геркулеса, если бы кто-нибудь взялся довести ее до такой опрятности, чтобы она не оскорбляла взоров и обоняния разборчивого англичанина. Но отвращение, чувствуемое Филипсоном, не было разделяемо лошадьми его. Тотчас, по-видимому, смекнув, что по уставам этого места прежде пришедший будет раньше и накормлен, они бросились в ближайшие к ним стойла. Это, однако, не увенчалось успехом для одной из них, так как конюх встретил ее сильным ударом бича по голове.
— Вот тебе, — сказал он, — чтобы ты не совалось на место, приготовленное для лошади барона Рандельсгейма!
Никогда, в течение всей своей жизни, английский купец не имел больше труда сохранить власть над самим собой. Рассудив, однако, как бы стыдно ему было ссориться с таким человеком и из-за такого дела, он удовольствовался тем, что поставил свою лошадь, столь неучтиво изгнанную с избранного ею места, в соседнее стойло, на которое, по-видимому, никто не имел притязаний.
После этого Филипсон, несмотря на свою усталость, принялся оказывать немым товарищам своего путешествия всевозможные попечения. Необыкновенная заботливость Филипсона о лошадях, хотя одежда его, а еще более манеры, казалось, ставили его гораздо выше этой грубой работы, по-видимому, произвела впечатление даже на нечувствительное сердце старого конюха. Он показал некоторую готовность снабдить путешественника овсом, сеном и соломой, хотя не в большом количестве и за непомерную цену, которую Филипсон тотчас же заплатил; он даже дошел до того, что, встав, показал из дверей дорогу к колодцу, из которого Филипсон был принужден сам доставать воду. Окончив все эти дела, купец наш рассудил, что он уже довольно выиграл во мнении господина шталмейстера этого заведения, чтобы узнать от него, может ли он безопасно оставить в конюшне свои сундуки.
— Если хочешь, так, пожалуй, оставь, — отвечал ему конюх, — но что касается их безопасности, то ты гораздо лучше сделаешь, если возьмешь их с собой и не введешь никого в соблазн, держа их у себя на глазах.
Сказав это, продавец овса сомкнул свои протестующие уста и никакие дальнейшие расспросы англичанина не могли понудить его вновь разжать их.
В продолжение этого холодного приема Филипсон вспомнил о необходимости держаться роли благоразумного и осторожного купца, которой он однажды уже изменил в этот день, и, подражая тем, которые подобно ему сами убрали своих лошадей, он взвалил себе на плечи свои пожитки и понес их в гостиницу. Ему позволили войти без всякого, однако, приглашения, в общую залу, где, точно в ноевом ковчеге, собирались посетители всех сословий, чистые и нечистые.
В этой гостиной немецкого трактира стояла огромная печь, в которой пылал беспрерывный огонь. В ней собирались путешественники всех возрастов и званий, развешивали свои плащи у очага с целью просушить или согреть их; а сами гости тут же переодевались и совершали свои омовения, которые в наше время делаются скрытно в уборной.
Благовоспитанному англичанину зрелище это показалось отвратительным, и ему очень не хотелось принимать в нем участие. По этой причине он решился просить у хозяина гостиницы отдельную для себя комнату.
Седовласый Ганимед, у которого он спросил, где хозяин, указал ему убежище за огромной печью, где, забравшись в темный и теплый угол, скрывался этот великий муж. Особа его была весьма примечательна. Малорослый, сильный, кривоногий и спесивый, он в этом отношении походил на многих людей его звания во всех странах. Но лицо этого трактирщика и в особенности его манеры были как-то особенно своеобразны.
Филипсон хорошо знал немецкие нравы, чтобы надеяться найти тут предупредительную вежливость содержателя французской гостиницы или даже откровенное, хотя и грубоватое обхождение английского трактирщика. По и хозяева немецких трактиров, которых он до сих пор видал, хотя упрямые и своенравные в том, что касалось их обычаев, смягчались, однако, если им уступали в этом, и обходились ласково с гостями, на которых простиралась их власть, стараясь облегчить шутками и веселостью тяжкое иго своего самовластия. Но лицо этого человека было мрачно, как трагедия, в которой отыскать что-нибудь шуточное или забавное было бы так же трудно, как в молитвеннике отшельника. Ответы его были отрывисты и грубы, а вид и обращение столько же угрюмы, как и слова; следующий разговор вполне подтверждает это.
— Добрый хозяин, — сказал ему Филипсон ласковым голосом, — я устал, и мне нездоровится. Могу ли я попросить у вас особую комнату, стакан вина и чего-нибудь закусить?
— Можете, — отвечал трактирщик, но с таким взглядом, который вовсе не соответствовал согласию, по-видимому, даваемому его словами.
— В таком случае, прикажите как можно скорее меня туда проводить.
— Потише! — возразил трактирщик. — Я только сказал, что вы можете всего этого попросить, но не говорил, что я на это согласен. Если вы хотите быть приняты не так, как все прочие посетители, то ищите себе другой трактир.
— Когда так, то я обойдусь сегодня без еды и даже согласен заплатить за ужин, которого не буду есть, лишь бы только мне дали особую комнату.
— Господин путешественник, здесь каждый имеет одинаковые удобства, потому что все платят одинаково. Каждый являющийся в этот трактир должен есть то же, что едят другие, пить то же, что пьют другие, сидеть за столом с прочими гостями и ложиться спать, когда все кончат питье.
— Все это очень справедливо, и я нимало не противлюсь вашим уставам и обычаям. Но, — прибавил он, вынув из-за пояса кошелек, — больной человек имеет некоторые преимущества, и если он готов за это заплатить, то мне кажется, что строгость ваших законов может быть несколько смягчена.
— Я держу трактир, сударь, а не больницу. Если вы останетесь здесь, вам будут прислуживать с той же внимательностью, как и всем прочим; если же вы не хотите делать то, что другие, то уходите из моего дома и ищите себе другой ночлег.
После столь решительного отказа Филипсон перестал спорить и, уйдя от угрюмого хозяина, стал ожидать ужин, оставаясь подобно волу в загоне, среди наполняющих эту комнату многочисленных посетителей. Многие из них, утомленные трудами, спали, чтобы сном сократить время в ожидании ужина; другие разговаривали о последних новостях, а третьи играли в кости или в иные игры для препровождения времени. Общество состояло из людей различных званий, некоторые из них казались богатыми и были хорошо одеты, между тем как одежда и манеры других показывали, что они разве только одной ступенью отделялись от нищеты.
Собирающий милостыню монах, человек, по-видимому, веселого и шутливого нрава, подошел к Филипсону и вступил с ним в разговор. Англичанин, как человек опытный, знал, что под видом откровенности и дружелюбия ему будет удобнее всего скрыть то, чего он не желал обнаруживать в своих делах. И потому он ласково обошелся с монахом, вступив с ним в разговор о положении Лотарингии и о том, как Франция и Германия примут покушение герцога Бургундского овладеть этой областью. Насчет этого предмета Филипсон удовольствовался тем, что узнал мнение своего собеседника, не объявляя своего собственного; выслушав же сообщенные ему монахом новости, он начал говорить о географическом положении этой страны, об удобствах ее для торговли и об уставах, которые ее стесняли или ей не благоприятствовали.